У серии «Труды Центра русской культуры Амхерстского колледжа» вышел сборник материалов и исследований, посвященный «Антологии новейшей русской поэзии "У Голубой Лагуны"
Как и у всех, кто когда-либо интересовался русской поэзией XX века, с антологией Константина Константиновича Кузьминского (ККК) у меня напряженные, но по-своему трогательные отношения.
Впервые она попала мне в руки в самом подходящем для нее виде: мой крестный вручил совсем юному ценителю всевозможного контркультурного андеграунда любовно переплетенную распечатку первого тома «Голубой Лагуны». По сути, этот бумажный кирпич был реализацией мечты Кузьминского о том, чтобы все книги выходили в факсимильном издании, желательно — с минимальным качеством печати.
Книжища эта не могла не впечатлить своей совершенной дикостью. На первый взгляд, она казалась обычной энциклопедией: поэты, вошедшие в антологию, аккуратно сортированы по школам и кружкам, которые они представляли, каждая подборка сопровождается биографической справкой. Однако стоило приступить к чтению, как становилось понятно: что-то не здесь не так, что-то здесь ненормально. У этого неуютного чувства были вполне ясные причины: великолепные стихи в «Голубой Лагуне» соседствовали с какой-то бесстыдной графоманией, а биографические справки оказались малоинформативными заметками составителя и его друзей — зачастую это были просто нелицеприятные сплетни о том, кто, кому, когда и за что заехал бутылкой по голове.
Для неопытного читателя этот циклопический коллаж из поэзии, фотографий и откровенного бредка сам по себе был чрезвычайно увлекательным, но все же испытанием. Самое же страшное заключалось в том, что ККК самым радикальным образом вскрыл иллюзорность энциклопедического авторитета. Стихи для тома отбирались по элементарному принципу: они должны были быть в распоряжении составителя — то, чего не было у него в архиве, он восстанавливал по памяти (далеко не всегда точно). То есть это даже не вкусовщина, а просто свалка всего, что оказалось под рукой. Но, поскольку мы привыкли к тому, что антология подразумевает тщательнейший отбор, читатель «Голубой Лагуны» неизбежно сталкивается с вопросом — кто сошел с ума: я или составитель? Не зная историю того, как вершил ККК свой подвиг, сложно понять, например, почему антологию открывает огромная подборка городского сумасшедшего Алика Ривина; почему Всеволод Некрасов идет отдельно от Лианозовской школы; почему, в конце концов, так много места отдано под полубезумные эксперименты Александра Кондратова, далеко не самого примечательного из поэтов-«филологов».
Таким было мое первое лично-заочное знакомство с ККК и его трудом всей жизни. Вторая встреча случилась при обстоятельствах, которые тоже иначе как константинкузьминскими не назовешь. Где-то ближе к концу нулевых я зашел в один (теперь уже не существующий) книжный магазин, на полке которого заметил огромный серо-голубоватый том. Посмотрев на ценник, я вздохнул и отправил «Голубую Лагуну» на место. Сотрудник магазина, заметив мое разочарование, сказал: «Забирай даром». Я удивился, но благодетель мой пояснил: «Да кому еще, кроме тебя, говно это нужно, только место занимает».
Наконец, третья знаковая встреча с Кузьминским у меня случилась, когда Константин Константинович умер, то есть в мае 2015 года. Тогда я удивился не самой бурной реакции на это событие: несколько дежурных некрологов, несколько дежурных поливаний грязью, даже Эдуард Лимонов не нашел что сказать о покойном товарище, кроме того, что он был его товарищем, а теперь он умер. Однако в память мне намертво врезался один опубликованный кем-то отрывок из интервью с писателем-эмигрантом Григорием Рыскиным, где он следующим образом описывает ККК: «Я обнаружил Константина на границе штатов Нью-Йорк и Пенсильвания, в лачуге на берегу Делавера. Его брюхо свисало с кровати как бурый овощ. Борода разметалась облаком. По хижине бродила понурая русская борзая, от которой нестерпимо воняло скунсом».
С тех пор этот самый бурый овощ кузьминского брюха приходит мне на ум всякий раз, когда я читаю стихи, которые открыл для себя благодаря «Голубой Лагуне»: чистейшего из поэтов Михаила Еремина, печального ведутиста Роальда Мандельштама, скупого строкореза Генриха Худякова — на каждого из них плотно и удушающе легло бывалое пузо ККК.
Итак, Кузьминский, осознанно выбравший путь маргинальнейшего из маргиналов, остался таковым для русской литературы и после смерти. К счастью, незадолго до конца своего жизненного пути ККК догадался передать свой архив американцам — в Центре русской культуры Амхерстского колледжа (штат Массачусетс) он и правда будет в сохранности. Именно там велась основная работа над книгой «На берегах Голубой Лагуны: Константин Кузьминский и его Антология».
В сборнике этом, пожалуй, наибольший интерес представляет переписка ККК с его многочисленными друзьями, которые с невероятной легкостью превращались в злейших врагов, — художниками Михаилом Шемякиным, Львом Нусбергом и Вагричем Бахчаняном, поэтом Львом Лосевым, издателем Аркадием Ровнером и так далее. Первый же вывод, который следует из ставшей доступной переписки ККК, следующий: все инвективы и проклятья, адресованные Кузьминскому при жизни и после смерти, абсолютно справедливы. В письмах он предстает даже не скандалистом, а эталонным представителем самой неприятной породы литераторов: зацикленный лишь на себе и своем труде истерик, которому весь мир вечно что-то должен; на людей, согласившихся помочь литератору-изгнаннику, он от души выливает помои, а нелегально вывезенная из СССР собака дарит ему заметно больше тепла, чем остальные, человеческие, члены семьи. Вот, например, как он отзывается о сотруднице ленинградского «Букиниста» Эстер Вейнгер, по вине которой, как полагал Кузьминский, его коллекция самиздата застряла в Израиле: «Эстер наконец соизволила ответить, ан все время была дома, но „разучилась писать письма“. Лучше бы она ссать разучилась. Я тут икру мечу, а она и не чешется. В пятницу опять иду в израильское посольство просить за материалы и посылать етой (от слова „еть“ <...>) Эстер, чтоб она их там получила». (Забавно, что столь же эмоционально он обращается к Генриху Беллю — примерно за десять лет до эмиграции Кузьминский встретил немецкого нобелиата на экскурсии в Павловске и решил, что тот, наверное, его помнит и обязан помочь с вызволением архива.)
Конечно, ни для кого не новость, что человеком ККК был малоприятным, но опубликованные эго-документы позволяют понять, где эта малоприятность была артистической маской, а где искренней жизненной стратегией. Ответ прост — скандалист Кузьминский, этот экстремальный хам, рядом с которым Виктор Топоров кажется гением мягкой дипломатии, не различал искусство и реальность, и там, и там оставаясь в неизменной роли кровавого домового. Джон Боулт, основатель Института современной русской культуры у Голубой Лагуны (штат Техас), вспоминает:
«Даже в Техасе надо было ходить на работу в рубашке, в штанах хотя бы... А Кузьминский там валялся почти нагишом иногда, в халате, волосы длинные, курил все время и вел какие-то странные семинары для бедных студентов на ломаном английском языке. <...> И поэтому после одного семестра решили не продолжать его контракт, хотя, слава Богу, в конце концов ему дали какую-то работу со студентами на второй семестр. Но после этого его вообще уволили. Ну, потому что в пьяном виде перед студентами... не получается».
По-моему, именно это непонимание окружающей действительности, категорическое отрицание любых контекстов — при этом стихийное, а не интеллектуально обусловенное и отрефлексированное — дает ключ к тому, как читать кадавра под названием «Антология новейшей русской поэзии „У Голубой Лагуны“». Когда девятитомник Кузьминского еще находился в процессе издания, писатель Юрий Милославский заметил, что это никакая не антология русской поэзии, а «роман в форме антологии», в который ККК затащил всех своих знакомых. И в самом деле — «Голубую Лагуну» никак нельзя использовать в качестве источника информации: если бы кто-нибудь взялся выписать и прокомментировать все ошибки и неточности, допущенные ККК, получился бы полноценный десятый том антологии.
Если невозможно обращаться к антологии Кузьминского за достоверными сведениями о русском литературном андеграунде, то, действительно, остается читать ее как гигантский роман, наполненный многочисленными сюжетными линиями. Одна из таких линий — фигура составителя, заметно меняющаяся от тома к тому и, надо сказать, далеко не в лучшую сторону. К девятому, заключительному тому рассказчик-составитель как будто забывает, зачем вообще затеял свой труд, и начинает, например, рассказывать о том, как ненавидит православную феминистку Татьяну Горичеву — вот уж достойная мишень для черного демона литературного скандала. Ближе к финалу «Голубая Лагуна» становится просто потоком не самой остроумной похабщины — в такой манере ККК однажды награфоманил целый роман «Hotel zum Тюркен», который искренне ставил выше Генри Миллера и Владимира Набокова лишь на том основании, что там больше секса и перверсий, чем в «Лолите» и «Тропике Рака». Похоже, у Кузьминского во время запоев (как алкогольных, так и литературных) порой случались приступы патологического словоблудия. В сборнике «На берегах Голубой Лагуны» можно найти такое свидетельство Валерия Молота — переводчика, друга Кузьминского: «Он мог сутками говорить стихами. Ну, как я сейчас понимаю, не стихами, а рифмами. Я помню: сижу с ним рядом, мама его, Евдокия Петровна, дает ему бутерброд с килечкой, и Кок вещает что-то. Я говорю: „Кок, надо же записывать за тобой“. Он встает, покачиваясь слева-направо, и отвечает: „Ну ты давай записывай, а я пойду пописаю“. Он уже не мог говорить иначе, у него все время в голове гудели рифмы».
Через все эти детали, сложенные воедино, становится ясен главный сюжет не только «Голубой Лагуны», но и вообще истории нашей литературы XX века. Это повесть о том сегменте русского искусства, который в погоне за контркультурой растерял всю культуру и стал просто контрой — истеричным жлобом-самодуром, воюющим с французскими феминистками.
Впрочем, какой-нибудь «диэтический», как выражался ККК, Бродский немногим лучше — Иосиф Александрович вообще грозился пойти в американский суд, если его имя появится в «Голубой Лагуне». Так у нас всегда и во всем: вечно приходится выбирать между бесноватой макулатурой и судебным протоколом — куда ни глянь, никакого золота в лазури, а один гигантский бурый овощ, покрытый волосами, прыщами и солоноватым потом, засыхающим под тревожным солнцем Техаса. Даже не знаю, где еще поэты с таким упорством уничтожают родную поэзию — в том числе собственного сочинения. Ирония в том, что происходит это не по злому умыслу, а из-за искренней любви к литературе, одержимости ею и собой в ней.