Судьба римских авторов в Российской империи

Римская литература — один из важнейших факторов, влиявших на русское литературное (и, скажем шире, общественное) сознание того периода, когда Россия была, по словам Ф. Ф. Зелинского, культурной страной, т. е. в период Российской империи. Небезынтересна судьба в читательском восприятии отдельных ее представителей. В очень огрубленном и обобщенном виде она сложилась следующим образом:

1. Один из двух наиболее влиятельных римских авторов — Гораций; как философ художественного творчества не знает себе равных. В течение всего XVIII столетия он является законодателем вкуса и эстетических взглядов (в частности — через многочисленные школьные сочинения об искусстве писать). Авторитет его «Послания к Пизонам» чрезвычайно высок. Среди тех, кто творчески перерабатывал его наследие, все крупнейшие поэтические имена эпохи: Кантемир, Тредиаковский, Сумароков, Ломоносов, Херасков, Державин, Муравьев. Он сразу становится самым переводимым латинским поэтом, выдерживая в этом отношении конкуренцию едва ли не со всей остальной римской поэзией вместе взятой. Романтическая революция обрушивается на него не сразу: несмотря на отдельные критические реплики, малые формы спасают от катастрофы его репутацию (здесь ему везет больше, чем Вергилию). С. Амфитеатров (Раич), учитель Ф. И. Тютчева, пишет о нем (1822): «Невероятное трудолюбие, живое и богатое воображение, глубокомыслие в суждениях, проницательность ума, удивительная деятельность, одушевляющая произведения разума, и то, что называется солью рассудка, — вот качества, беспрестанно обнаруживающиеся в сем Писателе. Я не говорю уже о знании сердца человеческого, о учтивости, вежливости — о сих отличительных достоинствах светской поэзии. — Как учитель, как друг людей, Гораций обладал ими в высочайшей степени. Его уроки не мертвые, не холодные, дышут кротостию и благородством, и ведут нас к добродетели по пути, усеянному цветами». «Вот истинное достояние Горациевых творений. В них добродетель является в образе привлекательном, и рассыпает блеск, коего чистоты ничто не изменяет». А вот как о нем отзывался П. А. Вяземский: «Большая часть философических од Горация также на один напев; его философия заключается в одной господствующей мысли, в одном господствующем чувстве, но переливы их разнообразны, разноцветны, и они-то услаждают читателей многих столетий». Князь сожалеет, что не в состоянии знакомиться с классиком в оригинале: «Я целый день его читаю и плачу, что не выучился читать его в подлиннике. Читать его во французских переводах точно то же, что судить о прелестях красавицы по ее трупу: видишь черты, правильность красоты, но где эта свежесть, где взгляд, где улыбка, не подлежащие кисти живописца (а что иное переводчик?), каково ни есть его искусство?»

Однако в 40-х годах XIX в. его творчество подвергается ожесточенным атакам, исходящим из прогрессистского лагеря. Очень ярок Белинский: «Отпущенный холоп Гораций называл себя подражателем Пиндара и, посвятив свою сговорчивую музу велению своего доброго барина, благодетеля, отца и заступника — Мецената, ввел в моду поэзию прихожих»; «Отпущенник Мецената, Гораций, добровольно остался рабом и холопом своего милостивца и создал меценатскую поэзию, воспевая мир и тишину Рима, купленные ценою упадка доблести и добродетели»; «Гораций в прекрасных стихах воспевал эгоизм, малодушие, низость чувств». Нельзя сказать, чтобы эти нападки причинили существенный ущерб его славе; но ко второй половине и к концу столетия Гораций уходит в тень, как и вся римская культура, скомпрометированная в глазах общества толстовско-деляновской классической гимназией. В условиях доминирования морально-политических интересов Гораций не нужен; но, когда они сменяются эстетическими, интерес к нему возобновляется.

Самый ранний лирик — Катулл — в эпоху Империи находится на периферии читательского внимания как в оригинале, так и в переводах; те черты его творчества, которые делают его самым понятным и близким современности поэтом, создают ему популярность уже за ее рамками. Однако же были поклонники и у него. А. А. Фет, для которого Катулл — «римский Пушкин», посвящает сборник переводов его поэзии В. С. Соловьеву такими стихами:

Пусть не забудутся и пусть
Те дни в лице глядят нам сами,
Когда Катулл мне наизусть
Твоими говорил устами.

Очень его ценил один из лучших русских филологов — Ф. Е. Корш: «Он рассказал эту вечную сказку так полно, так жизненно, так по-человечески, что и люди XIX в., следя за его радостями и печалями, невольно забывают разницу культуры и времени...»

2. В XVIII столетии наиболее влиятельными прозаиками являются Цицерон (прежде всего как учитель словесного искусства и прежде всего в школьной области) и Плиний Младший. О Цицероне В. К. Тредиаковский отзывается так: «Читая сего Римского Оратора не токмо слова, которые нарочно красноречиво сочинены, но и все его философские, дидактические и епистоларные книги, невозможно не иметь такова об его красноречии мнения, что бог нарочно восхотел и благоволил поставить в Цицероне меру человеческого красноречия, то есть, что до сея токмо высоты, какова в Цицероне, угодно ему стало произвесть оное, так что, которое бы могло быть выше Цицеронова, тобы уже было выше человеческого». Ломоносов использует цицероновскую речь «За Архия» для прославления наук в одной из своих од. Впоследствии Цицерон теряет престиж. Под влиянием Монтескье на него нападает А. Н. Радищев:

Цицерон — муж качеств дивных,
Но вторым быть, а не первым
Был удобен; ум прекрасный,
Но душа нередко низка…

Но для П. Я. Чаадаева Цицерон — самый цитируемый античный автор (особенно трактат «О законах»). Зато беспощаден А. И. Герцен: «совестливый и учтивый убийца». От «Цицерона не читал» Пушкина до «мертвой воды» Блока прослеживается традиция отказа от его творчества. Цицерон как оратор и Цицерон как эстетический мыслитель находятся на периферии общественного сознания, но его влияние никогда не исчезает окончательно; авторитетных специалистов второй половины XIX — начала XX в. интересует юридический аспект красноречия Цицерона. Большим его поклонником и великим популяризатором был крупный филолог Ф. Ф. Зелинский.

«Панегирик» (но не письма) Плиния Младшего — ключевой текст для русского XVIII в. Экземпляр И. И. Шувалова (во французском переводе) исчеркан карандашными пометами. Ломоносов цитирует «Панегирик» в одах и в своем латинском «Панегирике Елизавете» описывает внешность императрицы теми же словами, что Плиний — внешность Траяна.

Державин опирается на «Панегирик», чтобы создать свою версию александровского мифа: человек на троне. Побеждает, впрочем, другая, которая нашла свое окончательное воплощение в Александрийском столпе: Царь-ангел.

В XIX в. Плиний Младший утрачивает влияние, и «Письма» становятся важнее «Панегирика». Д. С. Мережковский включает эссе о Плинии в сборник «Вечные спутники»: «„Письма Плиния Младшего“ — одна из самых удивительных книг, какие нам оставила древность, — особенный род литературы, близкий нашему современному вкусу, исключающий все условное и внешнее, немного поверхностный, но зато грациозный, очаровательно-разнообразный. Читается эта маленькая драгоценная книга как интересный роман, полный живых характеристик, движения и страстей. Это что-то вроде наших дневников, семейных записок или мемуаров XVIII века».

3. Автор, который пользуется всеобщим признанием во все эпохи, — Тацит. Он был уже в библиотеке Петра I. Екатерина II пишет, что она «прочла „Анналы“ Тацита, сделавшие необыкновенный переворот в моей голове». В высокой оценке историка с ней сходится непримиримый оппонент Радищев. Он привлекает внимание прежде всего декабристов и западников. Общество сравнивает с ним первого русского историка, который создал литературно значимое повествование, — Н. М. Карамзина. Декабристы спорят, можно ли считать «нашим Тацитом» Карамзина, Рылеев, восхищенный описанием злодейств Иоанна Грозного, выскажется в пользу этого мнения, в то время как П. Г. Каховский придерживается противоположного и ждет Тацита из народа. Тацита прочитывают в оппозиционном ключе, с «применениями» к современной действительности; он воспринимается как «бич тиранов», и критик власти заслоняет описателя и диагноста общественных пороков. Наибольшей популярностью он пользуется в среде, где оппозиционные умонастроения сочетались с хорошим европейским образованием, — среди декабристов и западников поколения Грановского и Герцена. Даже Писарев, враг классицизма и античности, считает, что — наряду с Гомером — Тацит достоин, чтобы его читать в оригинале. На первом плане — Анналы и Истории, малые произведения не пользуются такой популярностью. Остальные крупные историки Рима с монументальными полотнами — Ливий и Аммиан Марцеллин — находятся на периферии общественного сознания, хотя и не остаются без читателей. Любимый ученик Ломоносова Н. Н. Поповский, как говорят, сжигает свой перевод Ливия перед смертью (увы, слишком преждевременной). Саллюстий вызывает интерес как наставник в области теории и практики заговора: пик его популярности приходится на эпоху декабристов. Цезарем-полководцем интересуется эпоха Петра; Цезарем — писателем и полководцем в равной мере — эпоха декабристов. Впрочем, А. П. Ермолов использует его практически; вспоминая о Прейсиш-Эйлау, он пишет: «Я подвигал на людях мою батарею всякий раз, как она покрывалась дымом, отослал назад передки орудий и всех лошадей, начиная с моей собственной, объявил людям, что об отступлении помышлять не должно». В I книге «Записок о Галльской войне» у Цезаря есть эпизод с удалением коней командного состава; впрочем, то же самое сделал Катилина у Саллюстия. Ермолов был почитателем и Тита Ливия; в период своей костромской ссылки, при Павле, он будил протоиерея Егора Арсеньевича Груздева словами «Пора вставать, Тит Ливий ждет уж давно».

4. Золотой век крупнейшего римского поэта Вергилия приходится на золотой век римского влияния вообще. Ломоносов идет вслед за ним в эпосе и воспроизводит его композицию (что сделал и Вольтер): буря — рассказ главного героя о самом трагическом моменте своей жизни. Для Сумарокова и Хераскова («Энеиду он называет «несравненной» и активно использует в «Россиаде») он оттесняет на второй план Гомера. М. М. Сперанский пишет о нем в риторическом учебнике: «Вот истинный язык страсти; но кто научит ему, ежели не научит сердце?» В эпоху торжества романтизма он падает жертвой своего жанра — героической эпопеи, которая покидает центральное место в жанровой иерархии и начинает восприниматься как нечто предельно архаическое и заменяется сначала романтической поэмой (романом в стихах), а затем прозаическим романом. Белинский верен себе: «Энеида» — «сладенькое произведение придворного поэта». Он — вопреки моде — становится любимым поэтом некоторых из наиболее образованных представителей поколения, родившегося в 50–60-х годах XIX столетия. В начале XX в. сложились предпосылки для пересмотра оценки, исходящей из «романтической» эстетики; однако это было осуществлено лишь на уровне художественно-философской элиты.

5. Напротив, Овидий, разделяя первенство во влиянии с Горацием, постоянно оборачивался к обществу теми гранями своего таланта, которые могли вызвать отклик в каждый конкретный момент; сам характер его эпоса облегчал перевод отдельными эпизодами, и переводов или переложений историй из «Метаморфоз» было немало. Для классицистов от Хераскова до Мерзлякова он отчасти заслонен Вергилием; для романтической эпохи, наоборот, становится куда более влиятельной фигурой. Он находит себе критиков в первую очередь среди филологов-профессионалов (напр., Н. С. Тихонравов: «в произведениях Овидия виден эпикуреец, дошедший до самой низкой степени разврата»; Ф. Е. Корш: «этот истый питомец всесветного города, удержав старательно все формы прежней или, вернее, еще современной ему элегии, утратил именно то общечеловеческое содержание, которое проглядывает из-за риторики предшественников»); крупнейшие поэты (А. С. Пушкин, который парадоксальным образом более восприимчив к началу и концу его поэтической карьеры, но не к вершине, А. А. Блок, А. А. Фет, М. И. Цветаева) неизменно берут его под защиту. Значительно меньше влияние элегиков и комических поэтов (хотя Батюшков и гордится ролью «русского Тибулла»).

6. Философское влияние античного Рима было весьма ограниченным; это объясняет сравнительно невысокую популярность произведений Сенеки Младшего. Философия стоицизма была предметом интереса прежде всего в духовных учебных заведениях. К числу его поклонников относится К. Н. Батюшков: «Читаю Сенеку. Он очень остроумно называет Эпикура, проповедующего науку сладострастия, мужчиною в женском платье (epist. 33. — А. Л.). Не можно ли то же сказать о Сенеке, угоднике Нерона, но наоборот? Впрочем, читая его письма, можно с ним примириться; можно решительно сказать, что он имел великую, прекрасную душу и ум необыкновенно проницательный. Он обнимал все сведения современников, и книга его, как история ума человеческого во времена Нерона, весьма интересна. Он удивительный мастер завострить мысль самую обыкновенную и в этом похож более на новейшего писателя, чем на древнего. Я и в переводах вижу, что Цицерон никогда не прибегал к сим побочным средствам: как же разница меж ним и Сенекою должна быть чувствительна для тех, которые имеют счастие читать в подлиннике обоих авторов!» Как трагика его ценил П. А. Катенин: «у нас Озеров обязан ему всеми спорами Агамемнона с Пирром в „Поликсене“»; «Сии латинские трагедии, хотя часто стоят на ходулях, изобилуют сильными и высокими чертами и важны в истории драматического искусства». М. М. Сперанский считает, что Сенека «обширные дарования, блистательный ум, глубокие сведения, — все затьмил, везде ища тонкости, везде отступая от природы, везде сражая, так сказать, мысль с мыслию... Сии пороки тем опаснее, чем более они в нем прелестны». Беспрецедентна по резкости оценка К. Д. Ушинского: «Что же касается до Сенеки, то если он не удержал своей болтливости и читал Нерону те же моральные сентенции, которыми подарил потомство, то мы можем прямо сказать, что сам же Сенека был одною из главных причин ужасной нравственной порчи своего страшного воспитанника. Такими сентенциями можно убить в ребенке, особенно если у него натура живая, всякую возможность развития нравственного чувства». Постоянный, но ограниченный интерес поддерживается к поэзии Лукреция (не приветствуемой церковной иерархией).

7. Критическое умонастроение находит себе опору не только в Таците, но и в Ювенале. Если читателям начала XIX в. нравственная позиция Горация кажется более близкой, к середине столетия желчь и пафос сатирика оказываются ближе лидерам общественного мнения. Но — в отличие от эстетов XVIII-XIX в., вписывавших Ювенала в определенную традицию от Горация до Буало, — поздние поклонники исповедуют инструментально-утилитарный подход, и, поскольку для тех же целей можно с успехом использовать иные орудия, не слишком настаивают на своем интересе. Тонкий знаток Катенин пишет: «Персий и Ювенал — великие сатирики и весьма важные по сведениям, сообщаемым ими потомству о нравах древнего Рима. Но, Боже! какие нравы! Если они (что и вероятно) воспламенили пиитический огонь сих писателей, то все достоинства их еще слишком дорого куплены. О переводах точных сих сатир подумать нельзя, и, может быть, хорошо и полезно, чтобы они всегда оставались в полузабвении». А Белинский изменяет своей строгости: Персий и Ювенал (наряду с Цезарем и Тацитом) — «истинная латинская литература, т. е. национальная и самобытная».

8. Поздний эпос — кроме Лукана — находится на периферии общественного сознания. У Лукана оказывается неожиданно много читателей и почитателей — в противовес общей тенденции, вне связи с оппозиционным духом, который можно вычитать в его творчестве. Скорее он противостоит Вергилию как певец «человеческого» и исторического на фоне божественного и мифологического. XVIII век благоволит к нему в лице своих лучших представителей — М. М. Хераскова, М. Н. Муравьева, Н. М. Карамзина; в начале XIX в. отношение к нему резко ухудшается. Во второй половине XIX в. они окончательно теряют престиж — настолько, что актуальная эстетическая мысль забывает об их существовании. Возрождение интереса к античности на рубеже XIX-XX вв. обходит их стороной. Золотой век рецепции Клавдиана приходится на XVIII столетие, когда он служит одним из источников ведущего жанра эпохи — торжественной оды.

9. Довольно много внимательных и благодарных читателей — сравнительно с нашими ожиданиями — находит Плиний Старший. Влияние Квинтилиана достаточно велико в школьной области — в риторических учебниках прежде всего; но в определенной степени он служит ориентиром и для критики.

10. Поэты сложные (Персий) и увлекающиеся формальными экспериментами (Авзоний) читаются мало и пользуются локальной популярностью (у Авзония находится влиятельный почитатель — В. Я. Брюсов, сделавший немало для распространения сведений о нем). На периферии читательского внимания оставался и великий эпиграмматист Марциал. Но среди тех, кто чувствовал с ним внутреннее родство, — П. А. Вяземский:

Кипящий Марциал, дурачеств римских бич!
Где ни подметил их, спешил стихом настичь;
И я тебе вослед наметываю руку
В безграмотную спесь и грамотную скуку.