О первом русском переводе одного труда Корнелия Агриппы Неттесгеймского
Генрих Корнелий Агриппа Неттесгеймский (1486–1535) принадлежит к числу самых необычных, противоречивых и причудливых умов Ренессанса. «Гуманист, интеллектуал, ученый-эрудит, демонолог, оккультист, каббалист, шарлатан, мистагог, философ-неоплатоник, прообраз Фауста, богослов, еретик, скептик, парадоксалист — какие бы ярлыки ни навешивали на Корнелия Агриппу на протяжении пяти столетий, он никогда не переставал считаться одной из центральных фигур европейского Возрождения», — так описывает значение этого удивительного мыслителя Даниил Зеленин. Между тем отечественному читателю он знаком либо как персонаж эзотерического романа Валерия Брюсова «Огненный ангел» (1908), либо из третьих рук и понаслышке, либо по немногочисленным и малоудовлетворительным переводам. Теперь это положение изменилось: по-русски появляется первый перевод его сочинения De incertitudine et vanitate scientiarum, впервые изданного в Кельне в 1527 г.
Судьба этой книги в свое время была парадоксальной и драматичной. Поставив себе смиреннейшую и благочестивейшую цель по завету апостола Павла «посрамить мудрых» (1Кор. 1:27), разоблачить мирские лжеумствования и преклонение перед дутыми авторитетами, показать порочность всех не одобряемых церковью ученых занятий (и заодно отмежеваться от былых занятий оккультизмом), Корнелий Агриппа столкнулся с обвинениями в богохульстве. Богословы Лувенского, а затем и Парижского университета в 1531 г. осудили его книгу как «скандальную, нечестивую и еретическую». Германский император Карл V, дотоле покровительствовавший гуманисту, потребовал от него публичного отречения от всех изложенных в книге «нечестивых» взглядов. Такого возмущения у церковных и мирских властей не вызывали даже занятия магией, еще при жизни принесшие Корнелию Агриппе славу чернокнижника.
Что же представляет собой поднявшее такую бурю сочинение? Его можно описать как излюбленный ренессансными гуманистами жанр de inventoribus (рассказ о первооткрывателях тех или иных наук и ремесел), доведенный, выражаясь оксюмороном, «до логического абсурда». На читателя постоянно обрушивается девятый вал гуманистической эрудиции со ссылками на античных, средневековых и ренессансных авторитетов, цитатами из Священного писания, поэтов, историков, богословов... Вот несколько примеров:
«Наконец, арифметика произвела геомантическое гадание, гадательные карты, игральные кости и все то, что относится к числовым гаданиям: ибо, хотя почти всякий присоединяет геомантию к астрологии из-за схожести аргументации и поскольку силы ее состоят не столько в количестве, сколько в движении, согласно Аристотелю в первой книге Метеорологики, движение неба вечно, и это начало и причина всех более низких движений. Об этом среди древних написал Хали, а из современных — Герард Кремонский, Бартоломео из Пармы и некий Тондино, да и сам я сочинил некоторую геомантию, весьма отличающуюся от прочих, но не менее суеверную, ошибочную и, если угодно, чтобы я это сказал, все равно лживую» (гл. 13, «О геомантии»).
«И даже такие серьезнейшие философы, как Пифагор, Демокрит, Бион, Фаворин, Панетий, Карнеад, Посидоний, Тимей, Аристотель, Платон, Плотин, Порфирий, Авиценна, Аверроэс, Гиппократ, Гален, Александр Афродисийский, а кроме того, Цицерон, Сенека, Плутарх и многие другие, изучившие причины вещей из всевозможных наук и искусств, никогда не обращают нас к астрологическим причинам; каковые хотя бы и были причинами, однако, поскольку движения звезд и их воздействие мало изучены (что совершенно очевидно для всякого умного человека), то так же невозможно и дать определенное суждение об их воздействии» (гл. 31, «О предсказательной астрологии»).
«Так, римляне выбрали себе орла, птицу всех хищнейшую. Фригийцы же — свинью, животное опасное. Фракийцы — Марса, древние готы — медведя, вторгшиеся в Испанию аланы — кошку, хищное и обманчивое животное. Древние франки — льва, его же и саксонцы, но затем франки, жившие во Франции, взяли жаб, саксонцы же — коня, воинственное животное, кимвры носили быка знак силы и телесной крепости; у царя Антиоха знаком был орел, когтями дерущий дракона, у Помпея же был лев-копьеносец; у Аттилы — венчанный ястреб...» (гл. 81, «О геральдическом искусстве»).
Но для чего служит все это? Лишь для того, чтобы доказать: очередная разбираемая автором область знания либо бесполезна, либо безнравственна, либо полностью дискредитирована и в любом случае ничего не стоит. Однообразие и предсказуемость «морали» Корнелий Агриппа с лихвой возмещает остроумием, риторическим блеском и огромным диапазоном бичуемых наук, искусств и ремесел: от магии до охоты и птицеловства, от попрошайничества до инквизиции, от металлургии до сводничества, всего более ста позиций. В этом смысле сочинение Агриппы — амбициозная попытка, как пишет в предисловии Даниил Зеленин, «создать сугубо критический свод всего доступного человеческого знания», энциклопедия ренессансной эрудиции со знаком «минус».
Краеугольным камнем Корнелиевой критики всех наук служит парадокс антиинтеллектуализма, исходящего от интеллектуала. Чтобы ниспровергнуть суемудрие века сего, требуется один из величайших эрудитов своего времени, чья квалификация не вызывает сомнений. Разоблачение риторического пустословия проходит не иначе чем по всем правилам аргументации, завещанным еще Цицероном и Квинтилианом. И насколько можно верить призывам вернуться к первохристианской простоте, если критика Агриппы не щадит ни церкви, ни даже порой Священного писания? Для иллюстрации парадоксализма неттесгеймского мудреца достаточно процитировать знаменитую фразу, прочитываемую как в положительном, так и отрицательном ключе (и при этом вызвавшую гнев лувенских теологов): «Ничто столь не противно для христианской религии и веры, как наука, и ничто не сочетается друг с другом менее их».
В «Ненадежности и Тщете» можно разглядеть в зародыше тот скептический и (само)критический дух Северного Возрождения, который затем будет вдохновлять Рабле, Монтеня, Шекспира, Декарта. В качестве параллели нельзя вновь не вспомнить доктора Фауста — уже не честолюбивого чернокнижника народных легенд, но отягощенного мертвым грузом бесплодного знания героя гётевской трагедии:
«Я богословьем овладел,
Над философией корпел,
Юриспруденцию долбил
И медицину изучил.
Однако я при этом всем
Был и остался дураком...»
(Перевод Б. Л. Пастернака)
И все же всеобъемлющий скептицизм не ведет Корнелия Агриппу к безоглядному пессимизму. Кризис ренессансного знания, перерождающегося в оторванное от жизни наукобесие, не означает краха науки как таковой, равно как и кризис сотрясаемой Реформация католической церкви не свидетельствует о крахе Христова учения. Человеческое суемудрие, мирское ли, церковное ли, — всегда повод скорее для смеха, чем для отчаяния.
Приведем характерный пример. В конце своего сочинения Агриппа констатирует: единственный «ключ премудрости и благоразумия» есть лишь у Того, Кто именуется «Иисус Христос, Слово и Сын Бога Отца и обожествляющая премудрость, истинный учитель, сделавшийся человеком как все мы, дабы нам сделаться сынами Божиими, как Он». Но непосредственно перед этим смиренномудрым заключением идет бурлескное «Отступление в похвалу осла», где автор, ранее сравнивший апостолов с ослами, приводит множество доводов в защиту последних и призывает: «Поэтому да не ропщут и не мнят себя задетыми наши священники и аббаты, если... они почитаются или зовутся ослами». Нелишне напомнить и то, что Корнелий Агриппа, безоговорочно осудив в «Ненадежности и Тщете» любые занятия магией, уже в 1531 г. опубликует первый том своего итогового труда De occulta philosophia («О потаенной философии») — настольной книги ренессансного эзотеризма.
Не стоит ли в свете этого воспринимать Корнелия Агриппу как, по словам Даниила Зеленина, «просто переживающего острый жизненный кризис насмешника»? Не считать ли его книгу риторическим упражнением, где нападки на общепринятые авторитеты и восхваление блаженного неведения — не более чем «часть представления», призванного развлекать читателя, а не будить его мысль? Истина, как водится, посередине. Вне всякого сомнения, «Ненадежность и Тщета» — очередная веха традиции идущей от Античности и вновь расцветшей в эпоху Возрождения традиции парадоксальной похвалы. Отечественному читателю она знакома прежде всего по «Похвале Глупости» (1509) Эразма Роттердамского, но и до, и после Агриппы было немало выдающихся образцов (назовем лишь невероятно популярные в свое время «Парадоксы» (1544) Ортензио Ландо). Сам жанр строится на сочетании смешного и серьезного, шокирующих доводов в пользу чего-то заведомо нелепого и духа подлинного скептицизма, не признающего общепринятых истин и не боящегося заявить, что «король-то голый». В рамках этой традиции Корнелий Агриппа достигает вершин возможного, сочетая нарочито абсурдный комизм с дерзновенным подрывом устоев.
Нет сомнений, что такое неординарное сочинение, как «О ненадежности и тщете мирских искусств и наук», налагает тяжелое бремя на переводчика. Перевод этого свода ренессансной образованности немыслим без изрядной историко-филологической подготовки. Но одного этого мало, ведь произведение Корнелия Агриппы — не просто исторический памятник, а также и творение неортодоксального мыслителя и блестящего стилиста, постоянно балансирующего на грани серьезного и бурлескного. В результате переводчик Агриппы должен не только разбираться в античной и ренессансной истории, но и прекрасно владеть русским художественным словом. Не стоит и говорить о том, что бесчисленные отсылки, аллюзии, реминисценции, перечни и списки классических, библейских и ренессансных авторитетов не могут обойтись без пространных комментариев.
На наш взгляд, Даниил Зеленин, выступив в столь непростом и неблагодарном амплуа, добился немалых успехов. Им проделана огромная работа по переводу и комментированию текста, учитывающая подобные опыты на других языках, но самостоятельная по сути. Помимо академической стороны издания, подготовленной со всей тщательностью, выделю и филологическую. Особый стиль Агриппы, разнообразие его риторических тропов, его страсть к enumeratio, amplificatio и прочим приемам ренессансного красноречия, в переводе переданы адекватно. Можно с уверенностью сказать: сочинение Корнелия Агриппы состоялось по-русски и как исторический памятник, и как литературный (что, увы, так мало характерно для большинства русских переводов произведений подобного рода, совершенно пренебрегающих стилистикой подлинника).