О книге Татьяны Толстой об Александре Тимофеевском «Истребление персиян»
Александр Тимофеевский умер три года назад. Тогда вовсю бушевала пандемия, заставившая всех, кто не болел или был болен не слишком тяжело, сидеть по домам в изоляции, уткнувшись в свои компы и айфоны. И похоже, идея этой книги возникла у Татьяны Толстой именно тогда. Тут и диалоги, и несколько эссе, и домашний фотоальбом, и даже генеалогическое древо главного героя. А на обложке картина художника Николы Самонова, которая так страшно и мощно совпадала с самим названием — «Истребление персиян».
Получилась довольно затейливая конструкция. Конечно, это прежде всего оммаж другу. Но не только! Скорее, прощание с эпохой, в которой мы все жили и где Шура (позволю себе так его называть по праву давнего знакомства и дружбы) был одной из ключевых, сюжетообразующих фигур. Как-то так получилось, что все нити вели к нему, все отношения выстраивались с его подачи или по его подсказке, все самые интересные медиапроекты затевались при его участии или благословении.
Притом что он никогда не лез в кадр, никогда не рвался в начальники. Терпеть не мог никакой публичности, предпочитая роль серого кардинала. Человек за кадром, комментирующий, размышляющий, составляющий свои тайные рецензии и служебные записки. Кому он их писал? И для чего именно? Бог весть! Он не любил об этом распространяться и в эти подробности не спешил посвящать. Каюсь, и я сам не очень-то интересовался.
«Есть многое на свете, друг Гораций, что и не снилось нашим мудрецам». Практически с этой цитаты из «Гамлета» начинается мемуарный очерк Татьяны Толстой. Правда, произносит ее не Шура, а Вася, знаменитый Андрей Васильев, еще одна легенда отечественной журналистики, с которым меня тоже сводила судьба в те же самые 80-е годы. Но в тот самый момент, когда эти шекспировские слова прозвучали, Шура стоял рядом в предбаннике «Московских новостей». И загадочно улыбался. Принц в черной водолазке.
Все они так или иначе промелькнут на этих страницах, герои былых и нынешних времен. И покойная питерская писательница, гроза арт-хауса и нового театра Татьяна Москвина, и ее нестареющий муж Сергей Шолохов, и создатель «Столицы» Андрей Мальгин, и гений «Афиши» Юрий Сапрыкин, и звезда «Огонька» Алла Боссарт… Перечислять можно долго, компания получилась довольно пестрая. Причем не факт, что соседство друг с другом на одних и тех же страницах их сильно обрадует.
Но в таких случаях не полагается отказываться. Да и дело вполне богоугодное. Это как выступить на поминках или панихиде. Если уж пришел, вставай в траурную очередь, надевай черную креповую повязку, скажи прощальное слово. И неважно, кто маячит за тобой в почетном карауле. Тем более что из-за проклятого ковида попрощаться с Шурой почти никому из нас не удалось.
По свидетельству очевидцев, в церкви, где его отпевали, было всего-то пять-шесть человек самых близких. Храм усадьбы князей Трубецких. Ампир, ХIХ век. Все как он любил. А поначалу, говорят, что и отпевать не хотели. В этом посмертном одиночестве в полупустом храме мне видится тоже режиссура его судьбы. Ну не хотел Шура этого ничего. Ни любопытствующих, ни скорбящих, ни пышных процессий, ни привилегированного кладбища со знаменитостями по соседству.
Ушел, в сущности, как жил, — тихо, стараясь не привлекать к своей персоне повышенного внимания. Без долгих мучений. Умер во сне от сердца. В Лазареву субботу.
Так что этот труд Татьяны Толстой в каком-то смысле и есть та самая несостоявшаяся гражданская панихида со словами благодарности, любви и признания, которые Шура безусловно заслужил. Они должны были быть когда-то произнесены. И даже не столько для него, сколько для нас самих, оказавшихся там, где мы все оказались.
Не хочу повторять то, что сам написал о главном герое. Мой очерк можно найти в том же разделе «О нем». Но пока самые сильные мои впечатления от книги связаны с текстом Татьяны Толстой и ее рассказом об их несостоявшемся совместном проекте «Еда в главных русских текстах».
Зачем лукавить, они оба любили поесть. Ели и говорили, говорили и ели… Время от времени обменивались посланиями довольно литературными и пространными. Что-то вроде переписки мадам де Мертей и виконта де Вальмона из «Опасных связей». Но французы все больше напирали на секс. А у Шуры и Татьяны в основном диалоги про культуру и литературу. С заходами в историю и виражами про судьбы России. Уверен, что сочинялось это не столько для взаимной интеллектуальной услады, сколько с прицелом на будущую книгу. Но какие-то более неотложные дела помешали или не позволили им довести этот замысел до конца. В итоге оригинальных текстов набралось не так много. Но за их несостоявшийся проект про еду мне почему-то сейчас особенно обидно. Вот это была бы настоящая феерия. Пир на весь мир!
В той системе координат, которую Татьяна Толстая и Шура выстроили в своих диалогах, еда и все, что с ней связано, плавно перекочевали из области повседневного и насущного в сферу философского, исторического и даже подсознательного. Тут и Фрейд, и Гоголь, и Толстой, и Елена Ивановна Молоховец… При определенном упорстве можно было бы выйти на тайные травмы и комплексы, доставшиеся нам в наследство от советского прошлого вместе с увесистым томом «Книги о вкусной и здоровой пище» в темно-вишневом коленкоровом переплете. Помню время, когда мои мама и бабушка туда еще заглядывали. Потом перестали: исчезли продукты.
Тоска о пире, на который нас не позвали. Ностальгия по несостоявшемуся идеальному обеду, который некому больше приготовить и не с кем разделить. Вечная горечь сиротства (у Шуры рано умерла мама, отец был занят по большей части своей личной жизнью. — С.Н.) и беспрерывные поиски идеального ресторана в 90-е и нулевые годы, которые могли привести в какую-нибудь занюханную шашлычную или закончиться банальной нарезкой и пачкой пельменей «Дарья» из ближайшего гастронома. О священное чувство голода, который не утолить, от которого никогда не избавиться! За ним память нескольких поколений о бесконечных очередях, о продуктовых карточках, о неотоваренных талонах. Кажется, нам, родившимся после войны, ничего этого знать не полагается. Но почему наша прапамять и сознание вдруг необъяснимо оживает при виде самых обычных сосисок с пюре и горошком? Почему наши нервы и рецепторы начинают странно вибрировать, обещая предвкушение скорого блаженства?
Изыски мишленовских ресторанов Шуру особо не возбуждали. Он во всем старался искать «аутентичность», приводя в замешательство своих просвещенных спутников. Ну как же так? Такой ум, такое благородство профиля и ранней седины, такое барство манер и речей! И вдруг эта ужасная хашная для таксистов или чебуречная непонятно для кого, или траттория из числа самых заурядных и бюджетных, где мы последний раз с ним ели в Риме.
Демократичная всеядность? Аристократическое чувство собственного равенства со всеми малыми сими? Или насмешливое безразличие к любым соображениям престижа, выдаваемое за широту, терпимость и полный игнор скучных формальностей?
Мне кажется, именно здесь таилась и Шурина уязвимости, и его сила. Он ел что давали. Ни от чего не отказался. Даже от сухих пайков в «Красной Стреле». Старался ни с кем не ссориться, никого не обижать. Всех гостеприимно принимал у себя под раскидистым пыльным фикусом в квартире на Садовой, а потом в собственном поместье в Солнышкове. Он был человеком компромисса. В самом подлинном смысле этого слова. Отсюда и странная неразборчивость в отношениях и знакомствах. Все в одну кучу: и записные либералы, и патриоты-государственники, знающие, как надо родину любить, и какие-то неопределившиеся, мутные юноши, и вышедшие в тираж сердитые на весь мир журналистки перестроечной эры. Он их всех опекал, помогал, бесконечно куда-то трудоустраивал. Теперь я понимаю, что в нем жил несостоявшийся Godfаther, патриарх рода, отец семейства. Вечный папа, любящий, чтобы вокруг него бурлила жизнь, чтобы все весело закусывали, выпивали, ссорились, мирились и говорили, говорили...
Часто из этих разговоров рождались темы для будущих книг, музейных выставок или новых медиапроектов. И тут же на заднем плане проходили какие-то таинственные фигуры из совсем другой реальности: донецкий миллиардер Ринат Ахметов, первая леди Азербайджана Мехрибан Алиева и даже Никита Михалков, чьими поздними фильмами он, к моему изумлению, искренне восхищался.
— Шура, дорогой, ты рехнулся, — примирительно говорил я, не желая портить вечер бессмысленным спором.
— Нет, не рехнулся. Ты не понимаешь, такого уровня кино больше нигде не снимают.
— Ну и прекрасно, что не снимают! Готов за это с тобой выпить.
Шура не спорил. Но переубедить его было невозможно. Да и зачем? Мы так редко виделись. Наша жизнь проходила на разных берегах. Лишь несколько дорогих нам обоим людей и давние воспоминания юности продолжали связывать нас.
Мне не хотелось выяснять, кого он там «консультировал», куда его приглашали, за какой такой сверхсекретный забор он то и дело заглядывал. А главное, что открывалось там его задумчивому грустноглазому взору просвещенного интеллектуала и русского европейца?
Как считает Татьяна Толстая, «он все понимал, но упрямо верил в разум, добро, в святыни и их бережное сохранение... только там, в этом жерле с шестеренками, уже не было ни добра, ни разума, ни святынь».
Логично, что его регулярные заходы на территорию большой политики и больших денег в какой-то момент закончились. Однажды он обнаружил, что дверь, куда его раньше пускали, наглухо закрыта, а банкет победителей продолжился без него. Там больше не интересовались мнением людей компромисса.
Что сам Шура по этому поводу думал и чувствовал, могу лишь догадываться. В книге я нашел глухие упоминания о двух неудачных визитах к могущественным и важным персонам, обернувшихся для него новыми страданиями. Ему не надо было к ним ходить.
Конечно, Шуру прежде всего страшила бедность и неопрятная старость. Когда-то он знал всех главных эрмитажных старух и чудом выживших ленинградских денди. Они умерли нищими. Как об одном из своих пророческих видений рассказывал он мне об известной и невероятно талантливой критикессе, которую однажды застал за постыдным занятием: после банкета она в одиночестве ходила по неубранным столам и тайком допивала содержимое из чужих рюмок. Но даже в этом случае бедность не была так жалка и унизительна, как сейчас, особенно, на фоне оглушительного богатства тех, кого еще недавно он «консультировал».
«Мою жизнь снесли», — кричал заголовок одного из его последних опусов, выложенный в фейсбуке за четыре месяца до смерти. Там про снесенный дом на Ордынке, где когда-то находилось Союзинформкино. Там Шуре заказывали его гениальные тексты. Где теперь эти тексты? Где этот дом? Мисюсь, где ты?
Всю нашу жизнь снесли, что уж там про какие-то стены горевать.
Но он страдал, бедный. Сердце ныло. Переживал, молча, ища и не находя ни в ком ни поддержки, ни участия. А тут еще эта пандемия…
Его последним пристанищем на земле станет Боголюбский храм, где над царскими вратами было написано «БЕЗСМЕРТНАЯ ТРАПЕЗА». По-моему красивый финал. Верю, что там, где сейчас Шура, нет ни голода, ни страданий, ни обид. И трапеза там никогда не кончается.