О книге Питера Брауна «Мир поздней Античности»

Поздняя Римская империя — от Антонинов до детронизации Ромула Августула в 476 году — наверное, один из самых ярких примеров того «пророчества о прошлом», от которого предостерегал историков Марк Блок. Поскольку все мы знаем итог — Аларих возьмет Рим, Аэций, «последний великий римский полководец, надежда Рима», падет жертвой заговора, как и вдохновитель его убийц император Валентиниан III, Одоакр отберет у последнего императора Запада инсигнии и отправит их в Константинополь, готы захватят Италию, и на Европу падет тьма раннего Средневековья, — то и в предшествующих событиях глаз историка обычно ищет кризисные явления, «неизбежно» ведущие к финальной катастрофе. По сути, долгое время историография позднего Рима сводилась к поискам причин его крушения. Самый знаменитый пример такого рода — «История упадка и падения Римской империи» Эдварда Гиббона. На корешках этого многотомного издания изображена классическая колонна, которая постепенно — от первого тома к последнему — разрушается, наглядно демонстрируя процесс, давший заглавие этому классическому труду.

Аналогичным образом выстраивался взгляд как высокой, так и массовой культуры. Традиционно подавляющее большинство произведений о Древнем Риме — сказаний, картин, трагедий, романов, фильмов — были посвящены или республиканскому периоду, или ранней Империи. В первом случае внимание уделялось одному из трех сюжетов: возникновению Республики и республиканским доблестям; войне с Ганнибалом; бурным событиям конца Республики и становлению диктатуры Цезаря. Во втором случае на первый план выходили либо возвышение Августа по итогам гражданской войны, либо правление Нерона. Знаменитый фильм Ридли Скотта «Гладиатор» как бы закрывал эту хронологическую последовательность — вместе с финалом династии Антонинов.

«Золотая осень» Римской империи — период, когда начинающийся упадок еще не повергает в ужас, но создает приятное чувство расслабленности и немного меланхоличного декаданса, — обрела своего певца, например, в лице Иосифа Бродского, автора цикла Post aetatem nostrem:

Империя похожа на трирему
в канале, для триремы слишком узком.
Гребцы колотят веслами по суше,
и камни сильно обдирают борт.
Нет, не сказать, чтоб мы совсем застряли!
Движенье есть, движенье происходит.
Мы все-таки плывем. И нас никто
не обгоняет. Но, увы, как мало
похоже это на былую скорость!

Этот образ уже несет на себе отпечаток будущего упадка, но исторически вполне достоверен — насколько этого можно требовать от художественного, тем более поэтического высказывания.

Монография Питера Брауна нацелена на описание той же «золотой осени», но на научном историографическом уровне. Она невелика по объему (чуть более двухсот страниц), что, учитывая хронологический и географический охват, — почти шесть веков, протекавших на огромных пространствах от Месопотамии до Британии, — подразумевает, во-первых, достаточно поверхностное освещение событий, а во-вторых, неизбежный выбор ограниченного числа сюжетов и аспектов общественной жизни. Для контраста заметим, что Фернану Броделю для описания истории примерно того же региона на протяжении менее ста лет потребовались три объемных тома — даже с учетом куда большей плотности источников для XVI века разница бросается в глаза.

Основные сюжеты Брауна — это история идей и история администрирования с точки зрения их воплощения на практике. Процессу формирования идей свойственна известная плавность: постепенные изменения мировосприятия не столь сильно зависят от конкретных событий, военных успехов и поражений, смены правителей и династий, меняющих ход политической и государственной истории. Администрирование, напротив, куда больше связано с политическими переменами, хотя повседневность управления, его практики и ценностные установки, как показывает история, не так уж и сильно бывают продиктованы личностью правителя, формой власти, политическим режимом или господствующей религией.

Работу Питера Брауна можно было бы отнести к популярному направлению в историографии — истории повседневности, если бы не гигантский хронологический охват. Все же повседневность подразумевает хронологическую локальность, и работы этого направления обычно не выходят за пределы жизни одного-двух поколений, а тут перед нашим взором простирается более чем полутысячелетняя история. Можно сказать, что где-то здесь, на границе цивилизационной истории, формируется жанр истории «повсевечности», описание комбинации управленческих практик и идей, наполнявших их смыслами и предопределявших их форму на протяжении большого исторического периода.

Преимущественный интерес Брауна к идеям и практикам управления объясняет почти полное исчезновение со страниц его работы событий, традиционно отмечаемых как milestones, — ключевых точек в историческом процессе, позволяющих выстроить его в виде своеобразного комикса или скорее сериала. Битвы при Адрианополе и на Каталаунских полях не находят себе места в его книге, Медиоланский эдикт и постановления Вселенских соборов оказываются не столь уж и важны для определения роли христианства в повседневной жизни и управлении городами средиземноморского мира. Такой подход придает изложению плавность, позволяет подробно изобразить генезис различных практик и институтов, хотя порой и заставляет недоумевать: куда же подевались знакомые нам со школы события и персонажи?

Отметим еще один примечательный момент. Вопреки названию, монография Брауна посвящена истории сразу нескольких миров. Причем именно в их смене проявляется историческая динамика. В первой части работы автор делит внимание между двумя объектами. Первый — это в узком смысле слова мир Средиземноморья, то есть система прибрежных городов от Испании и Северной Африки до Сирии и Константинополя, объединенных торговыми связями, латинским и греческим языком, риторикой и платонической философией, ценностями греческой образованности и стоической этики, властью городской аристократии с ее старинным принципом cedant arma togae и сельскими общинами, находящимися в постоянном обмене с городами. И второй — огромная периферия, в классическую эпоху игравшая роль своеобразного защитного панциря, призванного уберечь мир средиземноморской цивилизации от «варваров»: Галлия, Британия, Рейнская и Дунайская границы, Декуматские поля и Троянова Дакия, Киликия и Каппадокия. В глазах мира классической средиземноморской культуры жители этих областей, изначально предназначенных служить вооруженным барьером, слабо отличались от тех же варваров, от которых они были призваны защищать метрополию. Жители периферии (если вспоминать слова, сказанные по совершенно другому поводу) «неважно знали латынь и еще хуже — греческий», их города, по сути, были военными базами, все управление сосредоточивалось в руках командующих легионами, а крестьян подвергали тяжелому налогообложению.

Но это консервативное общество, управленческими идеалами которого были аристократизм, платоновская философия и греческое образование, с его жестким делением на центр и периферию, было достаточно устойчивым. Оно успешно преодолевало «кризис третьего века» и сопротивлялось влиянию новых сотериологических учений — не только христианства, но и разных направлений мистического гностицизма. Интересно, что при описании того, как традиционная культура с ее «управляемым суеверием» сталкивалась с различными культами, базирующимися на «откровениях», Браун прибегает к приемам научно-популярного письма: по его мнению, философы типа Плотина должны были относиться к адептам новоявленных пророков примерно так же, как жители современного Запада — к жителям развивающегося мира, вздумай те претендовать на открытие законов ядерной физики с помощью снов и пророчеств.

Нарушение границы между этими мирами Браун связывает с последствиями «военной революции» (еще один анахронистичный термин, в историографии традиционно относящийся к раннему Новому времени), произошедшей после «реставрации империи» при Аврелиане и Диоклетиане. Превращение армии в кадровый резерв управляющего класса при Диоклетиане и его преемниках, которые сами в основном были выходцами из далеких провинций, привело к распространению в ядре средиземноморского мира идей и практик периферии (и снова Браун прибегает к научно-популярным метафорам, вспоминая наполеоновских маршалов). С другой стороны, чтобы воспользоваться тем мощным социальным лифтом, в который превратилась армия, необходимо было соответствовать определенным критериям, прежде всего — владеть латынью. Однако теперь граница между культурным ядром и периферией пролегала не просто по хорошему знанию латыни, а по владению ее особым диалектом — именно солдатская латынь, позволявшая Аммиану Марцеллину путешествовать от Рейнской границы до Ктесифона, стала тем обручем, который стягивал империю.

Провинция превратилась в источник новых кадров не только для гражданских управленческих структур, но и для церкви — Браун подчеркивает, что восточные провинции, традиционно считавшиеся наиболее отсталыми, такие как Каппадокия и Киликия, дали значительное число ярких деятелей христианства.

В свое время мое знакомство с творчеством Брауна началось с книги «Культ святых. Его становление и роль в раннем христианстве» (М.: Росспэн, 2004; пер. с англ. В. В. Петрова), и поэтому несколько неожиданным стало то, что в «Мире поздней Античности» автор куда меньше внимания обращает на влияние христианства. Споры о роли христианства как идеи и церкви как института в событиях перехода от поздней Античности к раннему Средневековью в литературе и массовой культуре подчас ведутся с полярных позиций — от Гиббона и Ницше, обвинявших церковь и христианство в гибели античной культуры (можно вспомнить легенду о том, как Гиббон задумал свой классический труд, увидев христианских монахов, проводивших службу в развалинах античного храма), до куда более позитивного взгляда на роль церкви как бережливого хранителя античной учености в мире наступившего варварства (у нас его адептом был, например, Сергей Аверинцев).

Браун рассматривает церковь как ту точку социального пространства, где происходило сближение двух миров — классической культуры городов и крестьянско-военной культуры провинции. Границы между мирами, по мнению автора, становились прозрачными в монастыре Пахомия или в трудах Аврелия Августина. Это размывание переформатирует дихотомию «мир средиземноморских городов — мир окраин Pax Romana» и приводит к новому разделению, которому посвящена вторая часть исследования, — на мир Востока и Запада.

На Западе намечается тенденция к постепенному падению роли сенатской аристократии, прежде всего из-за ее неспособности приспособиться к новым реалиям и стремления поддерживать старые libertas — в том числе и свободу от прямого участия в политике, каковое участие возлагалось обычно на родственников и доверенных лиц. В условиях ослабления политической власти эти libertas становятся достоянием церкви, и роль новой аристократии начинает играть епископат. С другой стороны, Браун видит причину упадка античной культуры в ее неспособности к самовоспроизводству — скажем, города Галлии были очень слабо подготовлены к обучению нового поколения в духе античной риторики и философии. В результате утонченная риторика также оказывается достоянием церкви. Именно в этой части книги Браун обращается к идеям своих прежних работ по раннему христианству. Атомизацию пространства Запада он называет закономерным итогом, к которому привели такие факторы, как превращение дворов епископов в центры администрирования и воспроизведения образованности; стирание различий между городом и деревней (в том числе языковых — народная латынь начинает заменять старые племенные языки); и переход от культа святых людей к культу святых вещей, прежде всего — мощей. Мощи усиливали и в известной степени восстанавливали на новом витке истории влияние городов — только теперь роль городского патрициата играл епископат.

Мир Востока, напротив, сохраняет культурную традицию Античности — именно поэтому, утверждает Браун (следует отметить, весьма спорно), Византия не знала Ренессанса, а только анакатарсис — очищение существующего, а не возрождение ушедшего. С другой стороны, смещение центра Средиземноморского мира из Рима в Константинополь привело и к смещению его границ — Запад выпадает как из процессов обмена, так и из сферы интересов интеллектуальной элиты. В поисках водораздела Браун предлагает сравнить между собой тексты Прокопия Кесарийского и Агафия. Их разделяют всего три десятилетия, но если для Прокопия старый мир Средиземноморья еще реален, то Агафий уже практически не обращается к событиям Западного Средиземноморья и ничего о нем не знает, зато хорошо осведомлен о делах в Сасанидской Персии.

Сложно сказать, насколько автор разделяет циклическую концепцию истории, но, по сути, он ведет речь о завершении богатого на события и идеи исторического цикла поздней Античности и о возвращении на новом витке к консервативному идеалу, близкому к идеалам империи Антонинов, с которых начиналось повествование, — по крайней мере, если говорить об истории идей. На этом этапе христианство превратилось в консервативную религию предков, поставившую во главу угла точное следование публичным ритуалам, от которого теперь зависело будущее спасение на небесах и процветание на земле. Управление городами практически полностью перешло в руки епископата, воспроизводившего традиции позднеримского управления. Именно епископы, а не императорские наместники воспринимались городским населением как выразители его интересов, именно на них распространялась его лояльность.

Собственно, на этом вполне логично было бы закончить исследование, и без того продлившее жизнь античной культуры Средиземноморья примерно на столетие (до конца VI века) по сравнению с наиболее распространенными и тиражируемыми взглядами. Тем не менее, отбросив западные окраины и сместив центр Средиземноморского мира на восток, Браун продлевает позднюю Античность еще более чем на век в третьей части своей работы. Последним отголоском античной культуры он называет концепцию гражданственности. Теперь на смену мирам Запада и Востока (поскольку западный, как уже говорилось, выпал если не из истории, то из поля зрения историка) приходят миры христианства и ислама, Византии и Халифата.

Финальным аккордом, кодой античного мира, по Брауну, стало превращение Византии, продолжавшей позиционировать себя в качестве Римской империи, из гражданского — лишь по преимуществу христианского — государства в целиком и полностью христианскую империю, а ее жителей — в «избранный народ». Речь, таким образом, идет о кардинальной смене маркера идентичности. Поскольку в Халифате положение человека определялось его принадлежностью к религиозной группе, а не к культуре или государству, именно стабилизация византийско-мусульманской границы и становится в тексте монографии окончательной границей античного мира.

Конечно, грандиозный охват пространства и времени, предпринятый в книге, неизбежно ведет к сомнительным, а иногда и прямо ошибочным утверждениям. Так, Браун полностью игнорирует Сердикский эдикт Галерия; в испанском языке филологи насчитывают более 100 слов готского происхождения, а не одно, как сказано в тексте работы; происхождение средневекового рыцарства от катафрактариев не только ставится под сомнение, но и считается крайне спорным в специальных исследованиях по этой теме. Завершающий работу фрагмент, согласно которому не греческий огонь и не победы Карла Мартелла, а ориентализация халифата Аббасидов спасла Европу от мусульманских завоеваний и сделала возможным возрождение Средиземноморского мира, выглядит крайне сомнительным — если выйти за хронологические рамки исследования, то, конечно, при дворе Харуна аль-Рашида могло казаться, что весь мир вертится вокруг владений багдадского халифа, но уже через несколько десятилетий начнется регионализация и фактически распад халифата, а с X века, после захвата Багдада Буидами, власть Аббасидов и вовсе станет лишь формальной.

Тем не менее работа Питера Брауна позволяет увидеть историю Средиземноморья по-новому — в виде плавной смены идей и концепций управления, социальных групп и их практик, и это сильно отличает ее подход от укоренившегося взгляда на позднюю Античность как эпоху упадка и катастрофических изменений. И заставляет вновь задуматься о том, когда закончился — и закончился ли вообще — мир поздней Античности.