Как современники описали смерть Сталина в своих дневниках
Михаил Пришвин (1873–1954), писатель, дневники вел почти 50 лет
6 марта
Вчера в 9.50 вечера скончался Сталин. Сегодня в 6 утра из «Литературной газеты» меня известили и заказали статью к 10 утра. В жизни своей ничего такого не писал, но приходится...
Великие люди умирают так же, как и маленькие, мы насмотрелись на это все с малолетства. И еще в этом необходимом жизненном событии каждого человека мы должны отметить, что действительно великому человеку, отдавшему жизнь свою за людей, самому умереть много легче: он-то свою жизнь уже отдал. Но близким людям остаться без него труднее.
Так вот теперь мы остаемся с этой мыслью... впервые одни. Мы теперь одни! И вот, когда мы остаемся одни, то впервые дела великого человека в нашей душе начинают соединяться в единый и великий долг. Так уже сейчас дело борьбы за мир во всем мире совершенно сливается с тем, что наш великий товарищ назвал преобразованием природы. После кончины т. Сталина как борьба за мир во всем мире, так, конечно, и преобразование природной стихии в человеческое добро (отняли у нас Сталина) становится нашим общим душевным делом. Нет с нами т. Сталина, мы должны все теперь делать сами.
Сергей Дмитриев (1906–1991), историк, профессор МГУ
7 марта
Вечером приехал Игорь и рассказал, что колоссальная очередь вытянулась к 7 ч вечера уже за Белорусский вокзал. Милиция будто бы не знала, куда устанавливать сказочно быстро удлинявшийся хвост очереди желающих пройти перед гробом. Рассказывали, что будто бы были и несчастные случаи, задавили какого-то ребенка. Женщин с грудными детьми пропускали, кажется, без очереди. Было довольно морозно, к вечеру — -11–12°, а утром 7/III даже понизилась температура до -18°, и стоял густой туман.
Неожиданность и кинематографическая быстрота всего события поразительны. Утром в среду 4 марта страна впервые услышала о болезни И.В. Сталина, а на следующий день вечером он уже умер, а утром 6 марта в пятницу объявили о его смерти. В тот же день гроб с телом уже стоял в Колонном зале Дома Союзов. Три дня — и все изменилось. И все еще изменяется, причем впечатление такое, что и сейчас (пишу это в час дня 7 марта в субботу) идут и идут одни за другими, почти непрерывно какие-то сдвиги, смещения, перемены.
11 марта
Наконец опять пошла для меня обычная жизнь — интриги, защита диссертаций... За эту неделю кто-то сильный неоднократно повернул калейдоскоп жизни, обычно малоподвижный: приложишь глаз и все то же виденное сочетание снова видишь: фу, опять ничего! Но рука истории потрудилась эту неделю, повращала калейдоскоп.
15 марта
Услышал о смерти композитора C.С. Прокофьева. Умер он, кажется, в день кончины И.В. Сталина, т. е. 5 марта 1953 г. В связи с этим в печати не было ничего упомянуто о смерти Прокофьева. Композитор был яркий, имел свое лицо в музыке. Именно потому его обычно замалчивали или ругал
Михаил Ромм (1901–1971), режиссер и сценарист, лауреат пяти Сталинских премий
На улицах миллион народа. Масса погибших в давке — все это знают. Растерянная Наташка. В доме растерянность. Только отчетливо помню: сознанием я понимал — слава богу, может быть, будет легче! Может быть, уцелеем.
А сердце как-то не мирилось, потому что в то же время я сердцем как-то верил в Сталина. Помню, Леля меня ночью спрашивает, глаза широко открыты:
— Роммочка, что же с нами будет?
Я ей говорю:
— Леля, хуже не будет... хуже не будет. — Говорю, и сам не верю.
Илья Эренбург (1891–1967) — писатель и журналист
Помню, как ехал в Москву. Было много снега. В сугробах тонули детишки. В голове вертелись слова: «Товарищ Сталин потерял сознание». Я хотел задуматься: что теперь будет со всеми нами? Но думать я не мог. Я испытывал то, что тогда, наверное, переживали многие мои соотечественники: оцепенение.
«В девять часов пятьдесят минут вечера...»
Медицинское заключение говорило о лейкоцитах, о коллапсе, о мерцательной аритмии.
Это казалось невероятным.
Дом, в котором я живу, находится в переулке между улицами Горького и Пушкина (Тверской и Б. Дмитровской. - Ред.). Для того чтобы пройти на одну из этих улиц, нужно было разрешение офицера милиции, долгие объяснения, документы. Огромные грузовики преграждали путь, и, если офицер разрешал, я взбирался на грузовик, спрыгивал с него, а через пятьдесят шагов меня останавливали, и все начиналось сначала.
Траурный митинг писателей состоялся в Театре киноактера на улице Воровского (Поварской. - Ред.). Все были подавлены, растеряны, говорили сбивчиво, как будто это не опытные литераторы, а математики или землекопы, впервые выступающие на собрании. Ораторов было много. Я тоже говорил, не помню что, наверно, то, что и другие: «выиграл войну... отстаивал мир... ушел... скорбим... клянемся...»
На следующий день нас повезли в Колонный зал. Я стоял с писателями в почетном карауле. Сталин лежал набальзамированный, торжественный — без следов того, о чем говорили медики, а с цветами и звездами. Люди проходили мимо, многие плакали, женщины подымали детей, траурная музыка смешивалась с рыданиями.
Плачущих я видел и на улицах. Порой раздавались крики: люди рвались к Колонному залу. Рассказывали о задавленных на Трубной площади. Привезли отряды милиции из Ленинграда. Не думаю, чтобы история знала такие похороны.
Мне не было жалко бога, который скончался от инсульта в возрасте семидесяти трех лет, как будто он не бог, а обыкновенный смертный; но я испытывал страх: что теперь будет?.. Я боялся худшего. Культ личности не сделал из меня верующего, но он повлиял на мои оценки; я связывал будущее страны с тем, что ежедневно в течение двадцати лет именовалось «мудростью гениального вождя».
Светлана Аллилуева (1926–2011), дочь И.В. Сталина
...Отец был без сознания, как констатировали врачи. Инсульт был очень сильный; речь была потеряна, правая половина тела парализована. Несколько раз он открывал глаза — взгляд был затуманен, кто знает, узнавал ли он кого-нибудь. Тогда все кидались к нему, стараясь уловить слово или хотя бы желание в глазах. Я сидела возле, держала его за руку, он смотрел на меня — вряд ли он видел. Я поцеловала его и поцеловала руку, больше мне уже ничего не оставалось.
Как странно, в эти дни болезни, в те часы, когда передо мною лежало уже лишь тело, а душа отлетела от него, в последние дни прощания в Колонном зале — я любила отца сильнее и нежнее, чем за всю свою жизнь. Он был очень далек от меня, от нас, детей, от всех своих ближних.
...Отец умирал страшно и трудно. И это была первая — и единственная пока что — смерть, которую я видела. Бог дает легкую смерть праведникам...
Кровоизлияние в мозг распространяется постепенно на все центры, и при здоровом и сильном сердце оно медленно захватывает центры дыхания, и человек умирает от удушья. Дыхание все учащалось и учащалось. Последние двенадцать часов уже было ясно, что кислородное голодание увеличивалось. Лицо потемнело и изменилось, постепенно его черты становились неузнаваемыми, губы почернели. Последние час или два человек просто медленно задыхался. Агония была страшной. Она душила его у всех на глазах. В какой-то момент — не знаю, так ли на самом деле, но так казалось — очевидно в последнюю уже минуту, он вдруг открыл глаза и обвел ими всех, кто стоял вокруг. Это был ужасный взгляд, то ли безумный, то ли гневный и полный ужаса перед смертью и перед незнакомыми лицами врачей, склонившихся над ним. Взгляд этот обошел всех в какую-то долю минуты. И тут — это было непонятно и страшно, я до сих пор не понимаю, но не могу забыть, — тут он поднял вдруг кверху левую руку (которая двигалась) и не то указал ею куда-то наверх, не то погрозил всем нам. Жест был непонятен, но угрожающ, и неизвестно к кому и к чему он относился... В следующий момент душа, сделав последнее усилие, вырвалась из тела.
...Душа отлетела. Тело успокоилось, лицо побледнело и приняло свой знакомый облик; через несколько мгновений оно стало невозмутимым, спокойным и красивым. Все стояли вокруг, окаменев, в молчании, несколько минут — не знаю сколько, — кажется, что долго.
Потом члены правительства устремились к выходу, надо было ехать в Москву, в ЦК, где все сидели и ждали вестей. Они поехали сообщить весть, которую тайно все ожидали. Не будем грешить друг против друга — их раздирали те же противоречивые чувства, что и меня, — скорбь и облегчение...
...Пришли проститься прислуга, охрана. Вот где было истинное чувство, искренняя печаль. Повара, шоферы, дежурные диспетчеры из охраны, подавальщицы, садовники — все они тихо входили, подходили молча к постели, и все плакали. Утирали слезы как дети, руками, рукавами, платками. Многие плакали навзрыд, и сестра давала им валерьянку, сама плача. А я-то, каменная, сидела, стояла, смотрела, и хоть бы слезинка выкатилась... И уйти не могла, а все смотрела, смотрела, оторваться не могла.
Все эти люди, служившие у отца, любили его. Он не был капризен в быту, наоборот, он был непритязателен, прост и приветлив с прислугой, а если и распекал, то только «начальников» — генералов из охраны, генералов-комендантов. Прислуга же не могла пожаловаться ни на самодурство, ни на жестокость, наоборот, часто просили у него помочь в чем-либо и никогда не получали отказа.
Никто здесь не считал его ни богом, ни сверхчеловеком, ни гением, ни злодеем, — его любили и уважали за самые обыкновенные человеческие качества, о которых прислуга судит всегда безошибочно.
...И тело увезли. Подъехал белый автомобиль к самым дверям дачи — все вышли. Сняли шапки и те, кто стоял на улице, у крыльца. Я стояла в дверях, кто-то накинул на меня пальто, меня всю колотило. Кто-то обнял за плечи — это оказался Н. А. Булганин. Машина захлопнула дверцы и поехала. Я уткнулась лицом в грудь Николаю Александровичу и, наконец, разревелась. Он тоже плакал и гладил меня по голове.