Что писали за рубежом о России: от апологетики до жесточайшей критики, от XVI до XX века

«До сих пор русские путешествуют со вниманием только за границею, а не по России. Россию они проезжают и не заботятся узнать места и их историю; а если и узнают что-нибудь случайно, то ленятся высказать это — ещё более — печатно. Мудрено ли, что иностранцы считают всю внутренность России дикою страною, редко населённою полулюдьми», — писал критик травелогов Дюма в 1858 году. Российскую империю, а вслед за тем Советский Союз составляли в разное время и в основном не по своей воле самые разные народы: земля наша, как известно, велика и обильна, но в своём разнообразии она не знает себя сама, и остранённый взгляд иностранца может оказаться полезным, хотя и горьким лекарством.

Среди ранних свидетельств о России — короткая глава в «Книге о разнообразии мира» Марко Поло («народ простодушный и очень красивый…  добывают они много серебра… самый сильный холод в свете в Росии») и, конечно, знаменитые книги дипломатов — Сигизмунда фон Герберштейна ⁠Джерома Горсея ⁠Джайлса Флетчера ⁠Адама Олеария ⁠. Эти произведения незаменимы как исторические источники — и именно по ним, в первую очередь по «Запискам о Московии» Герберштейна, образованная публика в Европе узнавала о России — её нравах и обычаях, городах и природе, политическом устройстве, экономике. Тон этих книг разнится: если Флетчер настроен к России негативно (книгу пытались цензурировать даже в Англии, опасаясь испортить отношения с Москвой), то Горсей подчёркивает свою осведомлённость во внутренних делах Московского государства и близость к правящим кругам; Герберштейн стремится к почти энциклопедической точности, а Олеарий возмущается русскими развратом и тиранией — деспотизм великокняжеского самодержавия, впрочем, вызывает критику и у Герберштейна. Именно на его книгу ссылается Джордж Турбервилль — первый герой нашего списка.


Джордж Турбервилль. Эпитафии и сонеты (1568–1574)

22 июня 1568 года, в десятый год правления Елизаветы I Тюдор, когда Шекспир и Кристофер Марло были четырёхлетними детьми, в порту Харидж снялся с якоря корабль «Гарри». На его борту ко двору русского государя Иоанна IV отправлялось торговое посольство под руководством посла Её Величества Томаса Рандольфа. Секретарём посольства был поэт Джордж Турбервилль, годом ранее опубликовавший книгу собственных стихов и пару книг переводов, в том числе — «Героид» Овидия. Посольство, добивавшееся торговых привилегий для английских купцов, продлилось год и увенчалось успехом, секретарь же посольства за это время задумал, а возможно, уже и записал некоторые из сорока стихотворений, составивших впоследствии книгу «Эпитафии и сонеты». Историкам, изучающим образ России в записках иностранных путешественников, хорошо известны три из этих сорока — послания Турбервилля к друзьям, представляющие собой беспощадный по отношению к московитам стихотворный парафраз «Записок о московских делах» Сигизмунда фон Герберштейна ⁠ (1549). Эти стихи переведены на русский язык и часто трактуются как прямое высказывание поверхностного и предубеждённого английского сноба, которому надоело сидеть под надзором в дикой и холодной стране, чьего языка он не знает. 

«Холод исключительный, люди грубы, князь полон коварства, / Государство столь переполнено монахами, монашками, священством на каждом углу, / Манеры столь близки к турецким, мужчины столь вероломны, / Женщины развращены, храмы забиты идолами, / Оскверняющими то, что должно быть свято, обычаи столь странны, / Что, если бы я описал всё это, боюсь, моё перо сломалось бы. / Короче, я скажу, что никогда не видел государя, который бы так правил... / Если будешь ты мудрым, как твоё искусство, и доверишься мне — / Живи тихо дома и не жаждай увидеть эти варварские берега... / Если ты хочешь лучше узнать русских, / Обратись к книге Сигизмунда, / которая скажет всю правду» («К Паркеру», пер. А. Севастьяновой). Эти послания впоследствии включил в свою знаменитую компиляцию английских травелогов Ричард Хаклюйт — в результате остальные «Эпитафии и сонеты» Турбервилля обычно не берутся в расчёт, а там есть на что посмотреть. Как выясняется, Турбервилль посвятил России не только три известных послания, но целиком всю эту книгу, смоделированную отчасти по образцу овидиевых «Скорбных элегий» (послания родным и знакомым из далёкого ледяного края), отчасти по образцу сонетов Петрарки к Лауре (постоянное обращение к неназванной даме сердца, которая должна непременно дождаться путешественника). Все первая половина «Эпитафий и сонетов» состоит из стихов, так или иначе отсылающих к русскому путешествию Турбервилля. При помощи отсылок к ужасной России, моделируемой как противоположность идеальному прекрасному пейзажу поэзии (locus amoenus, «милое местечко»), поэт выражает желание поскорее вернуться на горячо любимую родину, к родным, друзьям, а самое главное — к лирической возлюбленной, скрывающейся под именем Пандоры. Так устроено открывающее книгу «Прощание с матерью», в котором описываются тяготы трудного, но, увы, необходимого плавания по суровым морям. Таково cоставленное в форме приамели (перечисления препятствий, которые нужно преодолеть) послание к любезному другу, в котором упоминаются замёрзшие реки, жестокий холод, езда по почтовым дорогам на трясущихся клячах и ночлеги в ямах (т. е. на ямских станциях, yammes) вместо гостиниц. Таково стихотворение, в котором лирический герой и его возлюбленная выводятся в образах Леандра и Геро, между которыми раскинулся не Босфор, а каменеющие зимой Волга, Двина и Сухона. «Россия не способна расторгнуть уз истинной любви» («No Russie mought the true loue knot vnbinde») — такова основная идея этой поэтической книги, пожалуй впервые в истории современной европейской литературы специально разрабатывающей тему России. — Ф. К.


Карта северных стран (Ливонии и Московии). 1563 год. Авторы — братья Ян и Лукас Детекум, Голландия

Джакомо Казанова. История моей жизни (1789–1794)

Легендарный авантюрист, путешественник, писатель и человек энциклопедических познаний, Джакомо Джироламо Казанова был не в ладах с законом и инквизицией. После побега из тюрьмы Пьомби во Дворце дожей, куда он был заключён на пятилетний срок за преступления против веры, он не мог оставаться в родной Венеции и объехал всю Европу, пытаясь продать правителям свою схему государственной лотереи, раз принёсшую ему успех в Париже. С этой же целью в 1765 году он и прибыл в Россию. 

В Москве и Петербурге Казанова провёл девять месяцев. Его неизменные страсти — женщины, фехтование и карточные игры — доставили ему множество полезных знакомств и открыли перед ним двери в высший свет, сделав его ценным свидетелем российских дворцовых и политических интриг. В части своих мемуаров, посвящённой России, он даёт сочувственные портреты братьев Орловых, Нарышкина, Елагина, графа Панина, самой Екатерины II, с которой он четырежды беседовал, и княгини Дашковой, возглавившей Академию наук («Единственное, чего России не хватает, — это чтобы какая-нибудь великая женщина командовала войском», — замечает он с восхищением).

Из двух столиц Москва, «город преданий и воспоминаний, город царей, дочь Азии, весьма удивлённая, что находится в Европе», понравилась венецианцу больше Петербурга, о котором он отозвался скептически: «Говорят, нынче город возмужал, и заслуга сия принадлежит Екатерине Великой, но в 1765 году я застал его ещё в пору детства. Всё казалось мне нарочно построенными руинами. Мостили улицы, наперёд зная, что через полгода их придётся мостить вновь».

Казанова — любознательный путешественник, он не довольствуется охотой, карнавалами и оперой, а, к примеру, изучает изнутри русскую печь, чтобы подробно описать принцип её функционирования, и приходит в восхищение: «Только в России владеют искусством класть печи, как в Венеции — обустроить водоём или источник». Его описания странных русских нравов — неизменно остроумны, пусть и не всегда вполне правдоподобны, как, например, эпизод крещения детей в Неве, покрытой пятифутовым льдом: «Их крестят прямо в реке, окуная в проруби. Случилось в тот день, что поп, совершавший обряд, выпустил в воде ребёнка из рук. «Другой», — сказал он. Что значит: «дайте мне другого», но что особо меня восхитило, так это радость отца и матери утопшего младенца, который, столь счастливо умерев, конечно, не мог отправиться никуда, кроме как в рай».

Некоторые русские обычаи Казанова и сам перенимает: например, приглянувшуюся крестьянскую девушку покупает у её отца за сто рублей. Правда, обращается с ней венецианец не как с крепостной: наряжает, учит итальянскому языку и сажает за стол с гостями, а колотит только потому, что это, как он с удивлением понимает, единственный способ уверить её в своей любви.

Подобно многим европейским искателям счастья, Казанова надеялся поступить в России на государственную службу и написал с этой целью несколько трактатов о перспективах экономического развития страны, но не смог увлечь императрицу своими проектами и отбыл в Европу, сохранив тёплые воспоминания о холодной стране, где самая длинная ночь, по его заверению, «длится восемнадцать часов и три четверти». — В. Б.

После екатерининской эпохи, когда в гостях у Екатерины Великой побывал Дени Дидро (и не побывал, несмотря на многочисленные приглашения, Вольтер), а французский дипломат и историк Луи-Филипп де Сегюр проехал с императрицей по стране и оставил об этом обстоятельные записки, Россия перестаёт быть для европейских литераторов экзотическим направлением. В 1812-м, спасаясь от преследования пронаполеоновских швейцарских властей, в Петербург приезжает Жермена де Сталь — главная французская писательница своего времени; её очень тепло встречают, с ней стремятся познакомиться столичные интеллектуалы (среди них Карамзин и Батюшков). Мадам де Сталь встречается с Александром I и в своих воспоминаниях лестно отзывается об императоре и с благодарностью — о гостеприимстве русских в то время, когда наполеоновские войска идут на Москву.

Визит мадам де Сталь вспоминает Пушкин в письме к Вяземскому, комментируя приезд французского драматурга Жака-Франсуа Ансело на коронацию Николая I — этот пассаж стал знаменитым: «Мы в сношениях с иностранцами не имеем ни гордости, ни стыда — при англичанах дурачим Василья Львовича ⁠; пред M-me de Staël заставляем Милорадовича ⁠ отличаться в мазурке. Русский барин кричит: мальчик! забавляй Гекторку (датского кобеля). Мы хохочем и переводим эти барские слова любопытному путешественнику. Всё это попадает в его журнал и печатается в Европе — это мерзко. Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног — но мне досадно, если иностранец разделяет со мною это чувство». Надо заметить, что настроения Пушкина были такими не всегда — о чём свидетельствует тот же Вяземский: «Однажды Пушкин между приятелями сильно руссофильствовал и громил Запад. Это смущало Александра Тургенева, космополита по обстоятельствам, а частью и по наклонности. Он горячо оспаривал мнения Пушкина; наконец, не выдержал и сказал ему: «А знаешь ли что, голубчик, съезди ты хоть в Любек». Пушкин расхохотался, и хохот обезоружил его. Нужно при этом напомнить, что Пушкин не бывал никогда за границею, что в то время русские путешественники отправлялись обыкновенно с любскими пароходами и что Любек был первый иностранный город, ими посещаемый».


Август Коцебу. Достопамятный год жизни Августа Коцебу, или Заточение его в Сибирь и возвращение оттуда

В конце апреля 1800 года веймарский сосед Гёте и Шиллера и даже превосходивший их тогда в популярности немецкий драматург, чьи комедии и мелодрамы уже много лет не покидали европейской сцены, был арестован на границе Российской империи, разлучён с женой, детьми и чемоданами и без предъявления обвинения увезён двумя грубыми должностными лицами в Сибирь. 

Коцебу уже бывал в России — с 1781 по 1783 год он служил при дирекции санкт-петербургского немецкого театра, для которого написал несколько пьес. В Санкт-Петербурге он оставил детей от первого брака, которых и собирался навестить, но вместо этого очутился в Сибири (причиной ссылки стало подозрение в якобинстве).

Ссылка оказалась короткой, можно даже сказать — мгновенной, в июле он уже возвращался обратно по личному распоряжению Павла I, который прочитал драму «Лейб-кучер Петра III» в переводе Николая Краснопольского и пришёл в восторг. Коцебу, удивительно плодовитый автор (за свою карьеру он создал 211 пьес), не терял времени даром и за время путешествия в Курган и обратно написал великолепную историю своих бедствий. Главным её мотивом было недоумение — по уверению драматурга, это был не просто «достопамятный», как в привычном русском переводе, но, дословно, «самый странный» год в его жизни. Не зная, почему подвергся аресту, и толком не понимая, куда едет, за два с небольшим месяца Коцебу, судя по его эмоциональному повествованию, успел сполна насладиться ролью нового Овидия, а точнее, Сенеки, которого много раз упоминал в тексте: «Он был также изгнан из родины, был также невинен и томился восемь лет на пустынных скалах Корсики. Описание его положения, сделанное им самим, чрезвычайно напоминало мне моё собственное; он жалуется на суровый климат, на дикие нравы жителей, на грубый и чуждый для него язык; всё это совершенно подходило к моему положению. Но в особенности приводили меня в восторг сильные и энергические места в его сочинении, его прекрасные изречения по поводу страха смерти». Действительно ли автор, всю свою жизнь тесно связанный с Россией и её взбалмошными правителями, не понимал, что происходит, или просто предпочитал всё так изображать, следуя профессиональному инстинкту драматурга, — бог весть. Во всяком случае, он не бежал из России при первой возможности, был осыпан милостями извинившегося перед ним императора Павла и, как он сам пишет, плакал, узнав о его гибели. Его пьесы, хоть и плохо, игрались в Тобольске, нижегородские поклонники носили его на руках, одни только курганские обыватели сначала не поняли, кто он такой, пока не прочитали статью в московской газете. — Ф. К.


Астольф де Кюстин. Россия в 1839 году

До издания своих путевых заметок в 1843 году Кюстин — человек, ставший невольной причиной появления слова «русофобия», — был умеренно известным автором романов о светской жизни и двух травелогов о западноевропейских странах. В общем, ничто не предвещало скандальной славы третьего травелога. При жизни автора книга переиздавалась пять раз и была переведена на несколько европейских языков. В России она была немедленно запрещена цензурой (хотя прочли её все интересующиеся российские современники от Вяземского до Тургенева), а первые русские переводы избранных фрагментов появились только в 1890-е; полностью же «Россия» в русском переводе вышла столетием позже. Между тем именно полный текст, в отличие от подборок самых жёстких характеристик российского государства и общества, позволяет понять как намерения автора, так и эволюцию его взглядов. Выходец из аристократической семьи, роялист Кюстин скептически относился к возвращению Бурбонов и тем более Июльской монархии, но продолжал видеть спасение цивилизации в просвещённом абсолютизме, воплощением которого для части французских интеллектуалов с екатерининских времён оставалась Россия. В реальности этого «царства порядка» и решил убедиться Кюстин своими глазами — впрочем, изначально в ней сомневаясь. 36 «писем другу», из которых состоит основная часть книги, представляют собой классический травелог, в значительной степени разбавленный самыми разными материалами: автобиографическими заметками, философско-политическими построениями, историческими экскурсами, обширными цитатами. Кюстин провел бóльшую часть своей недолгой поездки в столицах и не побывал восточнее Нижнего Новгорода, но и эта часть страны оказалась для него настоящей экзотикой — не всегда в плохом смысле. Автор замечает, к примеру, «миндалевидные, необыкновенно выразительные глаза» русских крестьянок, рассказывает множество «анекдотов» и попадает в удивительные истории — вроде встречи на Владимирском тракте со слоном, подаренным русскому императору персидским шахом. И всё же, едва перейдя русско-прусскую границу в Тильзите и глядя на здешние деревни, «пусть и бедные, но построенные вольно», Кюстин не может удержаться от сравнения: «В России несвобода ощущается не только в людях, но даже и в прямоугольно вытесанных камнях, в правильно выпиленных стропилах…» 

Книга Кюстина привела Николая I в бешенство: он ругал себя за то, что «говорил с этим негодяем». Вскоре началась кампания контрпропаганды: по поручению правительства вышло несколько книг «против Кюстина». Их авторы, скрывшиеся за псевдонимами, доказывали, что Кюстин оклеветал Россию. Соиздатель проправительственной «Северной пчелы» Николай Греч по собственному почину собирал сведения о реакции на скандальную книгу в Европе. Он отсылал в Петербург депеши с увереньем о том, что никто «подлецу маркизу де Кюстину» не верит, и вызывался в соавторстве с литератором Ипполитом Оже написать антикюстиновский водевиль. «Как бы я желал быть агентом нашим и движетелем общего мнения в Германии и во Франции в нашу пользу!» — писал Греч, но не удержался и разболтал о своей затее. Информация попала в немецкую прессу, во франкфуртском журнале её с раздражённым удивлением прочитал начальник III отделения Бенкендорф — и вместо щедрого аванса Греч получил серьёзный нагоняй. — Д. Ш.


Александр Дюма-отец был страстным путешественником и объехал полмира: в сумме его путевые заметки составили почти 30 томов. Россия всегда вызывала у писателя живой интерес — ещё в 1840 году он опубликовал роман «Записки учителя фехтования», основанный на истории декабриста Ивана Анненкова и француженки Полины Гёбль, последовавшей за ним в сибирскую ссылку. Успех романа имел обратную сторону: Николай I запретил писателю въезд в пределы Российской империи. В 1858 году звёзды наконец сошлись: русский меценат граф Григорий Кушелев-Безбородко, встреченный им в Париже, предложил знаменитому писателю отправиться с ним в Петербург. К тому времени на престоле воцарился Александр II, препятствие исчезло, и Дюма, большой поклонник нового императора, с радостью ухватился за возможность «присутствовать при великой акции освобождения 45 миллионов крепостных».

В предисловии к путевым запискам писатель уверяет читателей своего еженедельника «Монте-Кристо», куда он отправлял корреспонденцию с дороги, что благодаря предварительной подготовке уже «знал Санкт-Петербург как собственный карман», и с подробностью путеводителя перечисляет российские достопримечательности, перемежая описания экскурсами в российскую историю. Достоевский ехидно заметил по этому поводу: «он еще в Париже знал, что напишет о России; даже, пожалуй, напишет свое путешествие в Париже еще прежде поездки в Россию, продаст его книгопродавцу и уже потом приедет к нам — блеснуть, пленить и улететь».

В России Дюма неподдельно блистал везде, где бы ни оказался. Его путешествие заняло девять месяцев: прибыв на пароходе в Кронштадт, он осмотрел Санкт-Петербург, совершал поездки по Русскому Северу, на поезде отправился в Москву, посетил Троице-Сергиеву лавру, затем из Калязина по Волге отправился в Нижний Новгород, чтобы увидеть знаменитую ярмарку. Там его ждал сюрприз: на приёме у губернатора (амнистированного декабриста Александра Муравьёва) Дюма встретил графа и графиню Анненковых, героев собственного романа. Далее путь лежал в Казань, Саратов, Астрахань, а оттуда — на Кавказ (этому путешествию посвящена отдельная книга). 

Историк Натан Эйдельман отмечал аккуратность и высокую осведомлённость Дюма в изображении России, но многие современники восприняли его книгу как клевету. Властям не по душе пришлось описание российской истории как череды цареубийств, публике — его насмешливый взгляд свысока: «Русские говорят, что, когда бог создал славянина, славянин обернулся к богу, протягивая к нему руку: «Ваше превосходительство, ― сказал, ― на чай, пожалуйста». Дюма возмущают русская кухня, дороги и собор Василия Блаженного — «грёза больного разума», он сокрушается, что русский народ не готов к свободе, но сам не прочь отстегать нагайкой станционного смотрителя, чтобы тот расторопнее добыл лошадей, и шутит, что нагайку следовало бы выдавать прямо вместе с подорожной.

Тут немало штампов («Русские больше всего на свете любят икру и цыганок»), его описание местных обычаев, — например, суицидального метода охоты на волков — породило миф, что именно Дюма принадлежит выражение «развесистая клюква» (в тени которой он якобы пил чай). Вероятно, кое-что Дюма присочинил для красного словца, но следует учитывать, что, не зная языка, он был вынужден судить о русской действительности из окна графской кареты или со слов местных экспатов. Его, к примеру, изумляет и трогает русское гостеприимство — в Казани полицмейстер на сутки задержал рейсовый пароход, чтобы знаменитый гость мог поохотиться на зайцев, а любую вещь, на которую он взглянет дважды, он немедленно получает в подарок. Он уверен, что каждый благовоспитанный человек в России не только говорит по-французски, но и не преминет предложить путешественнику свой дом и экипаж. В действительности всем этим Дюма был обязан не только своей литературной славе и широкой русской душе, но и попечению охранки: он находился под неусыпным надзором III отделения, куда многие гостеприимные хозяева отсылали отчёты (и гигантские счета) за содержание пылкого поклонника новых российских свобод. — В. Б.


Адольф Янушкевич. Письма из киргизских степей (1861)

Аристократ, патриот и интеллектуал, друг Адама Мицкевича и прототип одного из его персонажей, Янушкевич начал литературную карьеру как поэт, но после участия в Польском восстании 1830–1831 годов был сослан в Сибирь и вернулся домой лишь за год до смерти, больным, через три десятилетия. Впрочем, благодаря незаурядному таланту и образованию, а также деятельной поддержке оставшегося в Европе семейства Янушкевич никогда не выпадал из актуального контекста и всё равно вошёл в историю литературы. В начале своей сибирской эпопеи, живя в тихом деревенском Ишиме, он переводил исторические монографии, вдохновив Александра Одоевского на стихотворение о кипарисовой ветке с могилы Лауры, а Густава Зелинского ⁠ — на романтические поэмы о степных киргизах. В конце, в горнозаводском Нижнем Тагиле, куда он переехал по приглашению графа Демидова, князя Сан-Донато, Янушкевич стал первым хранителем библиотеки, открытой на заводах сыном историографа Карамзина. Но центральной страницей сибирской эпопеи Янушкевича стала служба в Пограничном управлении сибирских киргизов в Омске. В сороковых годах XIX века империя осуществляла очередной этап экспансии в казахские (тогда называвшиеся киргизскими) степи, и ссыльный поляк оказался русским колониальным чиновником. «Тарбагатайские и Алатауские горы, брега Балхаша, обильные тиграми, Аягуза и Каркала... не раз трепетали при виде указа, написанного моей рукой», — не без иронии сообщал он в письме брату. Дневник Янушкевича, который он вёл в 1846 году во время командировки для переписи населения и скота в Аягузском и Каркаралинском округах, на востоке нынешнего Казахстана, — отличная этнографическая проза, созданная субалтерном ⁠, который способен говорить на нескольких языках и путешествует среди субалтернов, языком метрополии толком не владеющих. «Скажи нам: он шутит или вправду такой к нам добрый. Это первый такой русский чиновник — не кричит, не бранится, не ставит возле своей юрты казаков с камчой, чтобы те нас отгоняли. Другие иначе поступали. Со времени, как мы родились, мы не видели, не слышали и не представляли себе такого русского чиновника». — Ф. К.


Теофиль Готье. Путешествие в Россию (1867)

Один из крупнейших французских романтиков, Готье был заядлым путешественником. Его «Путешествие в Россию» — образец ясного травелога на стыке реалистической и романтической прозы. «В путешествии у меня есть правило: если время не подгоняет слишком настойчиво, нужно остановиться на сильном впечатлении» 1 ⁠, — пишет Готье. Романтическая выучка даёт себя знать и в красочных, многословных пейзажах, и в характерах. Вот, например, Готье любуется крестьянами в Нижнем Новгороде: «Какова же была их уверенность в себе! Какая отвага! Какое изящество! От быстрой езды рубахи развевались, как хламиды древних, ноги были напряжены, волосы — по ветру. Они походили на греческих героев, будто передо мною происходило соревнование на колесницах во время Олимпийских игр». 

В «Путешествии» объединены впечатления от двух поездок, в 1858–1859 и 1861 годах («Зима в России» и «Лето в России»). Готье, таким образом, застал и описал дореформенную и пореформенную империю. Свои путевые замет