Что думали зарубежные писатели о России: от XX век до XXI век

1880–1900-е — время, когда многочисленные переводы создают репутацию русской литературы в мире. Переводят не только классиков, но и современников: скажем, «Мелкий бес» Сологуба по-немецки появляется через два года после оригинального издания. В орбите поисков европейского модернизма Россия занимает важное место: германоязычные интеллектуалы рассуждают о «юном» народе, чьи свершения впереди; своё духовное становление связывает с Россией Райнер Мария Рильке. Влияние Льва Толстого — на рубеже XIX и XX веков константа в европейской литературе: в Ясной Поляне Толстой принимает многих иностранных гостей и ведёт огромную переписку. Русское искусство в эпоху поздней империи синхронно с мировым: в следующую, раннесоветскую эпоху, оно взорвётся левым авангардом, пока же писатели-путешественники попадают одновременно в «свой» и «иной» мир (особенно показательны в текстах этого времени сравнения Петербурга и Москвы) и часто говорят о России как гипнотическом впечатлении. Разумеется, в России оказываются и не по своей воле: повесть ссыльного Вацлава Серошевского о якутских прокажённых — поучительная параллель к чеховскому «Острову Сахалин».

Райнер Мария Рильке. Лу Саломе. Русский дневник (1900) ​​​​​​​

«Жарким летним утром 1900 года с Курского вокзала отходит курьерский поезд. Перед самой отправкой к окну снаружи подходит кто-то в чёрной тирольской разлетайке. <...> …На людном перроне между двух звонков, этот иностранец кажется мне силуэтом среди тел, вымыслом в гуще невымышленности» — так начинается «Охранная грамота» Бориса Пастернака: десятилетним мальчиком в поезде он впервые встретил немецкого поэта Райнера Марию Рильке, с которым его впоследствии свяжет многолетняя творческая переписка. В то утро Рильке ехал в Ясную Поляну ко Льву Толстому. Сопровождала его Лу Андреас-Саломе — писательница и переводчица, выросшая в Петербурге и разделявшая романтические представления немецких интеллектуалов о России как о «юной» стране, чей расцвет ещё впереди. 

Связь с Россией для Рильке была неотделима от любви к Лу. 21-летний поэт знакомится с Саломе в 1897-м, а в 1899-м, накануне Пасхи, вместе с ней и её мужем впервые приезжает в Россию. Рильке и Саломе совершили два путешествия с разницей в год. Они побывали в Москве («…моя Пасха, моя весна, мои колокола. Город моих самых далёких и глубоких припоминаний, непрерывно манящее возвращение: родина») и Петербурге («Здесь же всё намного понятнее, здесь более европейский, столичный стиль»), Киеве, Полтаве, Казани, Великом и Нижнем Новгороде, Ярославле. Исследовали русскую иконопись, живопись и архитектуру, познакомились со Львом Толстым, Ильёй Репиным и Леонидом Пастернаком и, наконец, совершили путешествие по Волге («Здесь же всё подлинно. Мне кажется, я увидел само Творение»). Точный маршрут этих поездок можно восстановить по «Русскому дневнику» Лу Саломе; Рильке в это время дневника не ведёт — но адресует многочисленные письма матери и друзьям. 

Перед вторым приездом Рильке учит русский язык, переводит поэзию — от Лермонтова до Фофанова и чеховскую «Чайку», создаёт цикл о былинных героях и царях, позже ставший «Книгой о монашес­кой жизни» — первой частью «Часослова». Летом 1900-го Рильке и Саломе знакомятся с крестьянским поэтом Спиридоном Дрожжиным, живут в деревнях Кресто-Богородское и Ни­зовка, путешествуют по Волге и вновь посещают Толстого — на этот раз в Ясной Поляне. «Толстой спросил у Райнера: «Чем вы занимаетесь?» — и когда тот ответил: «Пишу стихи», обрушил на него целый водопад резкостей, развенчивающих любую поэзию, — вспоминала Лу Саломе, — но у ворот фермы наше внимание было полностью отвлечено от этой гневной филиппики завораживающим спектаклем. Пришедший издалека странник, почти старик, подошёл к нам. Он не попросил милостыни, он просто пришёл поприветствовать писателя, наверное, так, как все те, кто с той же целью отправляется в паломничество: посетить храмы и святые места».  

Встреча с Россией стала для Рильке таким паломничеством — откровением «новой красоты», мощным творческим импульсом и ощущением Бога, которому только предстоит «свершиться»: «Вот страна незавершённого Бога», «Россия граничит с Богом». Это мистическое ощущение, как пишет исследователь Константин Азадовский, приняло у Рильке форму эстетической программы. В наивном и тёмном русском народе Рильке находит образ «народа-художника», а в самой России — «страны будущего». По возвращении в Германию Рильке за неделю дописывает вторую часть «Часослова» — книгу о «тёмном» русском боге, иночестве и паломничестве; а также оставляет восемь стихотворений на русском языке:

<...>
Перед окном огромный день чужой
край города; какой-нибудь большой
лежит и ждёт. Думаю: это я?
Чего я жду? И где моя душа?

В последние годы жизни связь Рильке с Россией сохраняется в переписке с Мариной Цветаевой и Борисом Пастернаком. «...Рос­сию он любил, как я Германию, всей непричастностью крови и свободной страстью духа...» — напишет Цветаева. Именно в Рильке она увидит образ, искомый им в России, образ певца-Орфея, богочеловека, пришедшего в мир поэтом: «Рильке — миф, начало нового мифа о Боге-потомке». — Е. П.


Вацлав Серошевский. Предел скорби (1900)

Польский подросток принял участие в социалистическом движении, оказался узником Варшавской цитадели, бросил в русского генерала оконную раму — и в результате попал в Якутию. За двенадцать лет своей ссылки Вацлав Серошевский превратился не только в основателя якутской этнографии, но и в беллетриста, главной темой которого стали истории подданных империи, вынужденных налаживать нелёгкую совместную жизнь среди болот, рек и озёр самого студёного района земного шара.

Польским писателем Серошевский стал не сразу. В начале карьеры, создавая рассказы и этнографические монографии, он писал по-русски, поскольку его аудиторией были только русские, а его польский настолько обеднел, что приходилось штудировать учебник. Затем он начал писать повести на двух языках, переводя самого себя с польского на русский. В конце концов, воротясь из ссылки к большой национальной аудитории, он окончательно перешёл на родной язык. «Предел скорби», созданный в двуязычный период, знаменовал собой также момент перехода от натуралистического очерка в манере русской реалистической классики к европейскому модернизму. Его герои, якутские прокажённые, запертые обществом и суровой природой в гнилом бараке, — не столько этнографические типы, сколько тревожные символы. Поражающие поначалу жуткие подробности вроде язв и отваливающихся пальцев вдруг пропадают, и на их месте возникают обычные человеческие потребности — необходимость решать хозяйственные вопросы, заботиться о детях, любить и быть любимыми, бороться за лидерство в коллективе. Да, проказа — страшное ограничительное условие их жизни, но убивает, как выясняется, не она, а «нормальные» человеческие страсти. Именно они лежат в основании описанной в повести трагедии — и вот уже на дымящихся развалинах лепрозория роется якутский медведь, как символ всепобеждающей природы. Примерно в это же время очень похожим образом раскрыл ту же тему Джек Лондон — его «Кулау-прокажённый» (1907) настолько же страстен, человеческий дух сильнее какой-то там проказы. — Ф. К.


Кнут Гамсун. В сказочной стране: переживания и мечты во время путешествия по Кавказу (1903)

Модный норвежский писатель, в последний год XIX столетия получивший государственную стипендию для путешествия на восток, вошёл в историю литературы как один из отцов модернистской прозы. Характерные приметы его стиля (повествование от первого лица; постоянная, иногда со склонностью к мистике, интроспекция, выполненные в минималистической манере, но полные экзистенциальной правды образы эротичных женщин, неприятных стариков и умирающих от голода странных интеллигентов; любовь к деталям, вроде фигурки Пана на пороховнице или железного кольца на мизинце протагониста) были интродуцированы в русскую литературу Даниилом Хармсом. Когда последний писал, повествуя о неудачной прогулке на лодке: «Мне казалось, что я похож на норвежца и от моей фигуры в сером жилете и развевающемся галстуке должны излучаться свежесть и здоровье», то прямо отсылал к ранним вещам будущего нобелиата. 

Русско-кавказская книга Гамсуна — тоже торжество приёма. Травелоги этого времени обычно оперировали тремя планами, восходящими к тогдашней фототехнике: типы (портреты), достопримечательности и пейзажи. Взяв эту стандартную схему, Гамсун выбрасывает из неё средний план — достопримечательности, заменяя их вещами карманного размера. В книге почти нет описаний памятников или зданий, всё строится на контрасте между серебряными часами попутчика, лежащими на вагонном столике, и кинематографической огромностью заоконных видов. Санкт-Петербург — это лампадка перед иконой на гремящем паровозным железом Николаевском вокзале, Москва — пуговица, оторвавшаяся в процессе посещения бесконечных церквей, дворцов и музеев, Воронеж — досадное стеариновое пятно на одежде, обнаруженное, когда поезд проносится среди полей подсолнечника, Армавир — груши и виноград на фоне мерцающей на горизонте фата-морганы Кавказского хребта и так далее. Кульминации этот метод достигает при переправе через Терек, когда путешественник выбирается из своей повозки и, к изумлению возницы, бросается поливать чахлые придорожные одуванчики, сияющие на тёмном фоне ущелья. Благодаря такой нестандартной «операторской работе» выигрывают, конечно, типы. Попав в динамическое пространство между общим и крупным планом, портные, персы, горцы, молокане, купцы, офицеры, княжеские дочери наполняются жизнью, быстро машут руками, улыбаются и семенят, как люди на первых кинолентах. — Ф. К.


Кнут Гамсун. Фотография Альвильде Торпа. 1895 год

Блез Сандрар. Проза о транссибирском экспрессе и маленькой Жанне Французской (1913)

Один из крупнейших французских поэтов XX века в юности оказался на заработках в России — и восемь лет спустя описал этот опыт в поэме (по-русски мы читаем её в переводе и с комментариями Михаила Яснова). Сандрар отсылает здесь к своему дебюту, также связанному с Россией, — «Легенде о Новгороде» — и рассказывает о приезде в Москву, где, несмотря на множество диковинного, ему не хватало некоего экзистенциального опыта:

Я был в Москве меня поило пламя
Но не хватало мне вокзалов и церквей которых я поил глазами.
В Сибири шла война гремели пушки
Холера голод холод и чума
Стремнина мутного Амура уносила падаль

1905 год — Русско-японская война и первая русская революция — предоставлял такого опыта больше чем достаточно. 16-летний герой поэмы садится в поезд на пару с торговцем дешёвой бижутерией и едет в Харбин — а по пути грезит о возлюбленной Жанне Французской (парижская проститутка названа здесь именем канонизированной королевы), вспоминает Париж, от которого его уносит всё дальше, и весь мир, который он хотел бы, но не может подарить Жанне. Рефрен поэмы — «Блез, далеко ли до Монмартра?», и последние строки как раз посвящены возвращению в кабаре «Проворный кролик». «Проза» вышла в 1913-м с иллюстрациями Сони Делоне, став одной из самых знаменитых в мире «книг художника». Процитируем под конец Яснова: «Да кому какое дело, если я всех вас заставил в это поверить?» — ответил он однажды на вопрос, действительно ли ему удалось проехать по Транссибирской магистрали, или же он попросту выдумал это путешествие». — Л. О.


Алистер Кроули. Главный аттракцион на ярмарке (1913)

В конце лета 1913 года Российскую империю, доживавшую старые добрые последние денёчки, посетила с гастролями британская музыкальная группа The Ragged Ragtime Girls, состоявшая из семи танцующих скрипачек. Три из этих девиц, страшно боявшихся ехать в Россию, были алкоголичками, четыре — нимфоманками, две — жеманны до истерики, и хотя все они приобрели револьверы, ни одна из них не умела ими пользоваться. Дамам пришлось взять с собой в качестве телохранителя оккультиста, наркомана, садомазохиста, альпиниста и поэта Алистера Кроули, со слов которого мы и знаем теперь об этой истории. За шесть недель пребывания в России этот знаменитый монстр, порождённый прекрасной эпохой, сочинил множество стихов, например гимн, посвящённый Пану, и оду о Москве, называвшуюся «Град божий», но особенно интересным вышел рифмованный травелог, посвящённый поездке в Нижний Новгород. Кроули, оказывается, с детства мечтал побывать на Макарьевской ярмарке. С одной стороны, эта поэма, явно сочинённая с оглядкой на «Паломничество Чайльд-Гарольда», — честное сюжетное повествование о путешествии белого образованного аристократического изгоя на Восток, в конце которого, при слиянии Волги и Оки, его ждала загадочная татарская красавица, не умевшая даже говорить по-французски. С другой, конечно, времена на дворе стояли уже далеко не байроновские, и у Кроули получился не столько автопортрет в стиле Чайльд-Гарольда, сколько лубочное изображение ярмарочного иностранца, пожирающего what they call ikra, and we caviar. Не столько Байрон, сколько госпожа Курдюкова ⁠ за границею. — Ф. К.


Советское время: двадцатые и тридцатые.


Октябрьская революция быстро обретает своего зарубежного хроникёра: «Десять дней, которые потрясли мир» Джона Рида — выдающийся образец репортажной прозы. Рид — журналист и один из основателей американской Компартии — отправился в Россию по командировке социалистического журнала The Masses, стал свидетелем и, в общем-то, участником революции; свою книгу он завершил в 1920 году, незадолго до смерти; короткое предисловие к ней написал Ленин. К советскому эксперименту проявляют живой интерес интеллектуалы Европы и Америки: уже в 1921-м в занятое Красной армией Закавказье приезжает Джон Дос Пассос; в 1928-м он вновь приедет в Советский Союз. На прозу Дос Пассоса оказывает влияние советский авангард, в первую очередь кинематографический; в свою очередь, стиль американского писателя влияет на советских авторов. Коммунистические достижения не смогут заслонить от Дос Пассоса репрессивную сущность советского государства: активность ГПУ, убийство Кирова, Первый московский процесс и Гражданская война в Испании заставят его отречься от поддержки СССР. 

1930-е — время, когда зарубежных писателей в советской России стараются привечать, создавая своего рода фронт «друзей СССР». В 1930-м приезжает Рабиндранат Тагор, оставивший восхищённые «Письма о России», в 1931-м — Бернард Шоу; после поездки он будет отрицать существование голода в СССР («нигде я так сытно не обедал, как в Советском Союзе») и восхвалять Сталина. В 1934-м третье путешествие в Россию совершает Герберт Уэллс, в 1935-м по приглашению Горького — Ромен Роллан; отдельный драматический сюжет — визиты Андре Жида и Лиона Фейхтвангера: первый оказался критиком, второй — апологетом советской реальности. В программу таких визитов нередко входила встреча со Сталиным. 

Пожалуй, ещё интереснее истории писателей, попавших в СССР без особого приглашения: среди них важнейшие американские поэты своего времени — Э. Э. Каммингс и лидер «гарлемского ренессанса» Лэнгстон Хьюз. Последний приехал в составе киногруппы и задержался на несколько месяцев в советской Средней Азии, задумав книгу о «цветных Советского Союза» (книга так и не была закончена). В 1933-м в Советском Союзе оказался Иэн Флеминг: агентство Reuters направило его освещать процесс шестерых британских инженеров, обвинённых во «вредительстве». Флеминг пытался договориться об интервью со Сталиным, но получил отказ за личной подписью генсека. Советские впечатления пригодятся Флемингу — и как разведчику, и как автору бондианы.


Ярослав Гашек. Бугульминские рассказы (1921)

Рядовой 91-го Богемского пехотного полка, попавший в плен к русским, достигший в своих скитаниях далёкого Иркутска и вернувшийся домой с русской женой, прожил в России пять лет из отпущенных ему сорока — и оказался одним из пассионариев, превративших Российскую империю в Страну Советов. Вероятно, и его Швейк на одну восьмую русский. Об этом свидетельствуют, например, восемь рассказов, напоминающие эскизы к эпосу о бравом солдате и повествующие о приключениях чешского коммуниста, который в конце 1918-го был назначен комендантом в неизвестную Бугульму. Как и «Швейк», бугульминский цикл Гашека представляет собой эпос, только маленький, напоминающий восьмибитную карикатурную «Энеиду» с поволжским сеттингом. Божество в лице Реввоенсовета вместе с мандатом и командировочным удостоверением вручает протагонисту войско из двенадцати чувашей и велит занять Бугульму. Добираясь до Бугульмы, воцаряясь в ней и одолевая при помощи острого слова и бюрократической смекалки разных противников (вроде конкурирующих красных командиров, наступающих каппелевцев ⁠ и реввоентрибунала), Гашек пытается выжить на этом посту и одновременно спасти побольше жизней. Эпос — не трагедия, другой жанр, однако к концу повествования из двенадцати чувашей-помощников, число которых сокращается по ходу действия, как негритята в знаменитой считалке, в распоряжении коменданта Бугульмы остаётся, кажется, только один.


Герберт Уэллс. Россия во мгле (1920)


В 1920 году Уэллс был знаменитым — в том числе в России — автором научно-фантастических и «философских» романов, а также только что изданного и очень популярного «Очерка истории», в котором на 700 страницах излагалась вся история человечества. Политика интересовала Уэллса больше теоретически: по убеждениям он был «эволюционным коллективистом» и возлагал большие надежды на будущее мировое правительство, которое должно избавить человечество от войн. К Марксу он относился с презрением (особенно злила Уэллса его «широкая, торжественная, густая, скучная борода» — потому что «своим бессмысленным изобилием она чрезвычайно похожа на «Капитал»). В Россию Уэллс уже приезжал однажды, в 1914 году, и когда Лев Каменев в 1920 году пригласил его увидеть своими глазами Россию новую, Уэллс тут же «ухватился за это предложение» и через пару недель приехал в Петроград с сыном. «Россия во мгле» — это семь небольших очерков, опубликованных в газете Sunday Express, а затем изданных под одной обложкой. Эту книгу сложно назвать травелогом — Уэллс в основном описывает свои сильные впечатления от царящей в России разрухи и нищеты: «Я не уверен, что слова «все магазины закрыты» дадут западному читателю какое-либо представление о том, как выглядят улицы в России». Однако основная мысль, которую пытается донести Уэллс до читателя, состоит в том, что в «колоссальном непоправимом крахе» виноваты вовсе не большевики, а «больной организм» рухнувшей Российской империи и мировая война. Большевики же — идеология которых Уэллсу отвратительна — оказались единственной силой, которая пытается что-то со всем этим сделать, поскольку они честны и организованны. Правда, большевики (включая Ленина, который совершенно очаровал Уэллса при личной встрече) не понимают, что именно надо делать, поэтому Запад должен им помочь. Эта аргументация Уэллса взбесила очень многих, от Черчилля до русских эмигрантов. Впрочем, именно эмигрант Николай Трубецкой, лингвист и основоположник евразийства, первым издал в Софии русский перевод «России во мгле» уже в 1921 году, снабдив его язвительным предисловием. А через год тот же перевод (без указания переводчика) был издан в Харькове, с не менее язвительным предисловием украинского большевика Равича-Черкасского. И всё же Уэллс, несмотря на всю его «буржуазную близорукость», с тех пор считался другом Советского Союза, а в 1934 году даже удостоился встречи со Сталиным, который тоже произвёл на него впечатление «искреннего, прямолинейного и честного человека». — Д. Ш.


Теодор Драйзер. Русский дневник (1927)

«Русский дневник» Теодора Драйзера начинается 3 октября 1927 года, когда писатель получил от советского правительства приглашение на неделю приехать в Москву вместе с полутора тысячами деятелей культуры со всего света. Западным интеллектуалам намеревались показать выставку достижений Советов за первые 10 лет их существования. Однако писатель сразу решил, что поедет, только если ему оплатят гораздо более продолжительное путешествие по всей стране, которое позволит ему «увидеть настоящую, неофициальную Россию — скажем, районы бедствий в Поволжье», и получил согласие.

В Москве Драйзер познакомился с американкой Рут Эпперсон Кеннел, уже пять лет прожившей в СССР и знавшей русский язык: она стала не только его секретарём, гидом и возлюбленной, но и отчасти соавтором его дневника, который по распоряжению Драйзера часто вела сама с его слов, нередко вставляя туда свои комментарии. Перерабатывая дневник для публикации, Драйзер включил туда её текст.

Драйзер, в молодости мечтавший о социалистической утопии, хотел своими глазами увидеть, как она воплощается на практике. Об этом он спорит в России со множеством политиков и деятелей культуры — Николаем Бухариным, Сергеем Эйзенштейном, Маяковским, Станиславским, Карлом Радеком, а также с любым встречным, своим секретарём и — по проницательному замечанию Кеннел — самим собой. 

К американскому писателю приставлена целая свита, которую он справедливо считает шпионами, его таскают на экскурсии в музеи, образцовые детские сады, на фабрики и даже в тюрьму (где заключённые играют в баскетбол, смотрят кино, а раз в году выходят на каникулы!). Но отказываются отвести в обычный русский ресторан, к чему он стремится (отнюдь не из гастрономических соображений — вся русская еда кажется Драйзеру неудобоваримой и компенсируется только водкой, которую он добавляет и в чай, и в десерт). «Иностранцы должны видеть только грандиозное — и показуху на грандиозном» — и всё же в своём путешествии Драйзер пользовался несомненно большей свободой, чем многие иностранцы до и после него. Он побывал в Москве, Нижнем Новгороде, Ленинграде, затем отправился в тур по Украине, Грузии, Северному Кавказу, Черноморскому побережью, посетил санатории для крестьян в Кисловодске и шахты на Донбассе, при каждом удобном случае изучая жизнь обычных советских граждан и беседуя с ними.

Чем дальше, тем больше он фиксирует противоречия. Его радует отмена ненавистной ему религии — но партия избавилась «от одной железной догматической веры только для того, чтобы возвести на её месте другую — и, по-моему, более опасную». Он одобряет жилищную программу, но возмущён санитарными условиями и скученностью в коммуналках и общежитиях, напоминающих ему американские трущобы, находящиеся «под самым тираническим гнётом капитализма». Забота о правах рабочих сочетается с низкой производительностью и технической отсталостью. Он отмечает уровень женской эмансипации и прекрасное состояние детских садов и ужасается количеству беспризорников. Наибольший же протест вызывает в нём идея коллективизма: «Новый порядок здесь будет означать торжество убожества из-за отсутствия классовых различий и снижения уровня жизни для того, чтобы охватить всех», — говорит он Кенннел. Не всегда понятно, когда Драйзер искренне восхищён, а когда иронизирует (скорее всего, и то и другое вместе): «Ленин. Я полагаю, что это новый всемирный герой. Если мир перейдёт к диктатуре пролетариата, а я предполагаю, что он перейдёт, то его величию предела не будет. <…> Только в Москве так много его бюстов и статуй, что они, похоже, составляют заметное дополнение к населению. Примерно так: население Москвы — без статуй Ленина — 2 000 000, со статуями Ленина — 3 000 000».

В конечном счёте выводы американского писателя оказались неутешительны: советская программа могла бы дать человечеству реальный шанс на улучшение, но она слишком прекрасна, чтобы слабое и эгоистичное человечество могло её воплотить. А своё мнение о советской практике он сформулировал так: «Если я когда-нибудь выберусь живым из этой страны, то буду бежать через границу так быстро, как только смогу, и, оглядываясь на бегу назад, буду кричать: «Да вы всего лишь проклятые большевики!» — В. Б.

Памела Трэверс. Московская экскурсия (1932)

Как ни странно, литературным дебютом прославленной создательницы «Мэри Поппинс» был сборник очерков, написанных под впечатлением от путешествия в Советскую Россию. Книга вышла в 1934 году и осталась практически незамеченной. Переводчица русского издания Ольга Мяэотс пишет, что в 1932 году Трэверс была нико